Шрифт:
Интервал:
Закладка:
– Конечно, Гриша, – ответила старуха Милинко. – Это и есть мой сын.
В избе ее, покосившейся, – два окна забраны фанерой – было холодно, неприбрано, почти пусто.
– Так он что ж, так и не приехал? – спросил ее участковый.
– Бумага заместо него приехала, что он без вести пропал, вроде б, значит, в плен отдался… И пенсии мне за него не платили, и помощи не было. Муж помер; не убили, а помер – тоже без пенсии осталась… А Гришенька… Сейчас-то уж забылось, а раньше как на змею глядели – у других по-честному погибли, а мой, вишь, без вести… А что приехал-то? Может, чего хорошее скажешь?
– Да я и сам ничего не знаю, мамаша… Велели показать фото, чтоб ты опознала, вот я и прибыл… Вот тут распишись, мол, все верно, он и есть мой сын Григорий.
Костенко, выслушав Тадаву, спросил:
– Участковый только фото показал? Не поговорил, карточек сына не попросил показать?
– Я его не сориентировал, моя вина…
– Вот вы ее и исправьте.
– Но ведь я запросил данные в архивах…
Костенко кашлянул, закурил:
– Найдите время сразу же написать в горвоенкомат по поводу пенсии матери. Что еще?
– Жду заключения экспертизы о методе расчленения трупа Милинко: по предварительным данным, его не расчленяли, Владислав Николаевич, его топором рубили…
– Кто это сказал?
– Да тут…
– Не понял.
– Так считает Саша.
– Журбин?
– Нет, моя Саша. Жена.
– Она-то что про наше дело знает?
– Я тут долго засиживался, товарищ полковник, и позволил себе пригласить ее…
– Ревнует?
– Нам, грузинам, это качество женской души неизвестно, – рассмеялся Тадава, поняв, что Костенко не рассердился, выслушав его признание.
– Вообще-то жен в угрозыск не приглашают, это не кафе «Ласточка», – заметил все-таки Костенко. – Она у вас хирург?
– Да.
– Убеждена, что расчленял не специалист?
– Абсолютно.
– Привлеките ее к экспертизе.
– Неудобно, она ж мою фамилию носит.
– А что – за это деньги платят? – удивился Костенко. – За подсказку, кстати, спасибо, я тут проведу повторную экспертизу, задам такой же вопрос: «Мера компетентности убийцы в расчленении трупов». Ничего вопрос, а?
– Страшный вопрос.
– Страшный – если глупый. Циничный, стоило бы вам заметить, и я бы на вас не обиделся.
…Ответ магаранских экспертов был не столь утвердителен, как заключение Саши Тадавы: «Скорее всего, труп Минчакова был расчленен топором; навыки специалиста-мясника или ветеринара не просматриваются явно, однако в связи с давностью совершения преступления категорического ответа на поставленный вопрос дать не можем».
– Ладно, едем к Журавлевым, – сказал Костенко, выйдя с Жуковым из городской клиники, – больше тянуть смысла нет.
– Есть смысл, – угрюмо ответил Жуков, – днем раньше, днем позже, а дело только выиграет, если погодить. Мы ж их пасём, глаз с них не сводим…
– Я сводки ваши читаю, нет в них ничего интересного. Так можно целый год водить; едем, я чувствую, надо ехать.
– Вы хоть при молодежи про «чувства» не говорите, я ведь воспитываю их: «чувства девице оставьте, логикой жить надо», а вы…
– Логика, между прочим, тоже чувственна… Сначала – чувство, а уж потом его исследование. Когда наоборот – тогда идея в реторте, неинтересно… Я согласен с мнением, что во многом с художников надо брать пример, с писателей – они умнее нас и знают больше, потому как обескоженные, то есть чувственные. У нас с вами под рукой и сводки, и донесения, и таблицы – тем не менее они всё точнее ощущают, тоньше, следовательно, вернее. А почему? Чувство, Жуков, чувство.
– Так и начнем сажать кого попало – чувствую, и все тут!
– Сажать – чувства не требуется. Я ж не сажать Журавлева хочу, а наоборот, вывести из-под подозрения. Когда честного человека долго подозревают, ненароком можно и его в преступника превратить…
– То есть как не знаю? – удивился Журавлев, усадив на диван Костенко и Жукова. – Михаил родом из Весьегонска, и мы оттуда же. А в чем дело?
Из кухни, вытирая руки ослепительно-белой медицинской салфеткой, вышла красивая, высокая женщина. В отличие от загибаловской жены, глаза ее были обычны, тусклы даже, однако высокий лоб, вздернутый веснушчатый нос и очень красивый рот – треугольником – делали лицо запоминающимся, как-то по-особому зовущим.
– Товарищи из милиции, – пояснил Журавлев. – Интересуются Мишей.
– Мы им тоже, кстати, интересуемся, – ответила женщина. – Обещал передать посылку маме, да так и не передал… Копченая колбаса и две банки красной икры…
– Он не писал вам больше? – спросил Жуков.
– А он никогда не писал. Он только телеграммы отправлял, образованием не замучен, – усмехнулся Журавлев и повторил: – А в чем дело, почему вы им заинтересовались? Попал он в тюрьму случайно, вышел, работал, как я знаю, отменно…
– У него родных нет? – спросил Жуков.
– Отчим, по-моему, есть, но он с ним не дружит, – ответил Журавлев, – тот вроде бы с матерью его был груб. Миша его винил в смерти Аграфены Васильевны…
– Это кто такая? – спросил Жуков. – Мать, что ль?
– Да, мама, – ответила Журавлева, посмотрев на Жукова сузившимися глазами.
– Обиделись на слово «мать»? – вздохнул Костенко. – Меня тоже коробит, хотя, позволю напомнить, название романа Горького кажется нам прекрасным – «Мать».
– А вы замечали, – ответила женщина, – что слово написанное и слово сказанное разнятся друг от друга?
Костенко подумал, что Журавлева представляет собою такой тип женщин, настроение которых меняется мгновенно; люди, столь остро реагирующие на слово, относятся, как считал Костенко, к числу самоедов, с ними трудно, постоянно надобно выверять себя, подлаживаться, а это плохо. «Впрочем, – подумал он, – “с кем протекли его боренья? С самим собой, с самим собой”. – И тут же себе возразил: – Но это же Пастернак писал о художнике, а здесь красивая ветеринарша».
– Я замечал это, – ответил наконец Костенко. – Я согласен с вами, но мой коллега никак не думал обидеть память мамы вашего друга, просто, увы, мы привыкли говорить языком протокола, а в протоколе «мама» не употребляется, как и «папа», впрочем. А пришли мы к вам вот с каким вопросом: когда вы в последний раз видели Минчакова? С кем? Что он вам рассказывал о себе, о своих планах, друзьях? Был ли он с похмелья? Весел? Грустен?