Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Эссеид-Али в двухцветном, бело-зеленом, тюрбане, в богатом горностаевом костюме, покрытом мантией фиолетового шелка, верхом на великолепной арабской лошади, которую вели под уздцы рабы, в сопровождении отряда конной гвардии подъехал к Большому Люксембургскому дворцу. Неторопливо сойдя с коня, не глядя на огромную толпу народа, заливавшую улицы, балконы, окна, крыши домов, не осматриваясь по сторонам и усиленно скрывая охватившее его любопытство и смущение, он медленно вошел в Большой дворец. Там его уже ждал министр иностранных дел. Посол молча обменялся с ним глубокими поклонами. Секретарь-турок из свиты Эссеида благоговейно подал ему кусок красного пергамента, завернутый в белую кисею. Эссеид-Али набожно поцеловал султанский фирман и положил его себе на голову. На другом конце залы кто-то фыркнул. Но посол этого не услышал — он из всех людей, находившихся в зале, видел только министра иностранных дел. Лицо бывшего епископа Отенского сияло умилением и ясно говорило, что он был бы счастлив прикоснуться губами к подписи султана Селима, но не имеет на это права. Эссеид снова оценил поведение умного христианина. Еще раз поклонившись друг другу (посол при этом поклоне поднял с головы вытянутыми руками султанский фирман), они спустились в большой двор, тоже залитый народом. Посреди двора были устроены эстрады для правительства и почетных гостей. При появлении турка в богатом наряде, с руками, поднятыми к голове, по двору, смешиваясь со звуками «Марсельезы», пронесся гул изумления. Ждали странного человека, но он оказался еще более странным, чем думали. Турок, однако, сразу очень понравился парижской публике — каждый тотчас почувствовал, что он понравился всем другим, и это еще увеличило общую симпатию к послу султана Селима. Оркестр замолк. Настала совершенная тишина. Приблизившись медленно к срединной эстраде, Эссеид снял с головы фирман, снова его поцеловал и отдал Карно. Председатель привстал, взял в руки пергамент, что-то пробормотал и всунул фирман Бартелеми, который продержал его в руках до конца церемонии. Эссеид медленно низко поклонился три раза людям, сидевшим на эстраде. Директоры ответили ему поклоном. И тотчас чувство неудержимой радости с новой силой их охватило. Рейбель и Ларевельер-Лепо иронически себя настраивали в отношении турецкого дикаря и всей этой китайщины. Но улыбка самодовольства против их воли все шире расплывалась на их лицах. Бартелеми гордо оглядывался по сторонам, точно приглашая публику оценить по достоинству выработанный им церемониал. Баррас с завистью смотрел на драгоценные каменья, которыми с головы до ног был залит посол, и мысленно определял их цену. Только Карно чувствовал себя не в духе и с раздражением глядел на разукрашенного дикаря в меховом костюме. Ему хотелось возможно скорее кончить эту глупую церемонию и вернуться в свой кабинет к любимой работе над военной корреспонденцией, картами и планами кампаний. Вид многотысячной толпы волновал президента Директории — и раздражало его то, что после семи лет политической деятельности он был не в состоянии побороть в себе нервное возбуждение перед краткой пустой приветственной речью, которую должен был произнести.
Отдав три поклона и приняв поклон Директории, Эссеид развернул лист бумаги и стал читать с восточным напевом, несколько громче, чем было нужно. Легкая волна гула пронеслась по двору и замолкла во всеобщем напряженном внимании. Речь посла была следующая:
— Le Sultan, qui regne aujourd’hui si glorieusement dans les etats ottomans, souverain de deux continents et de deux mers, le tres-majestueux, tres-redoutable, tres-magnanime et tres-puissant empereur, dont la pompe egale celle de Darius et la domination celle d’Alexandre, mon tres-bienfaisant seigneur et maitre, m’a charge de presenter a ses sinceres amis, la tres-honorable et tres-magnifique Republique francaise, cette gra-cieuse lettre imperiale, remplie des sentiments de l’amitie la plus parfaite et de l’affection la plus pure, et il m’a envoye en ambassade pres d’elle, pour augmenter avec l’aide du Tres-Haut, l’amitie et la bonne harmonic qui subsistent si solidement et depuis si longtemps etre la Sublime Porte et la France. S’il plait a Dieu, pendant ma residence, je n’aurai rien de plus a coeur que de chercher les moyens de resserrer les liens de cette amitie pure et sincere qui unit ces deux grandes puissances…[260]
Напев восточного приветствия оборвался. С невыразимым наслаждением слушали речь Эссеида члены революционного правительства. Это было именно то, что им казалось нужным: восточный стиль турка поднимал престиж Директории. Снова гул пронесся по толпе. На второй эстраде кто-то нерешительно хлопнул в ладоши. Бартелеми строго посмотрел в сторону, откуда раздались тотчас оборвавшиеся рукоплескания: по церемониалу аплодировать не полагалось. Карно сердито встал и, неслышно откашлявшись, нервно дернув щекой, стал читать ответную речь:
— Monsieur l’ambassadeur de la Sublime Porte, notre amie… Le sultan Selim…[261]
Голос его звучал резко и неприятно. Бартелеми умоляюще смотрел на президента, как бы приглашая его не портить своим тоном настроение столь удавшегося приема. На задних эстрадах и в толпе, наполнявшей двор, напряжение тишины сорвалось. Главное было позади. Люди стали обмениваться впечатлениями, сначала шепотом, потом все громче. Конец речи Карно уже тонул в гуле голосов.
К министру иностранных дел, занявшему место поодаль, сбоку у второй эстрады, медленно приблизился сзади сгорбленный седой старик лет семидесяти.
— Епископ, — сказал он негромко, с усмешкой. Талейран поспешно оглянулся, чуть вздрогнул и долго молча смотрел на старика.
— Вы?.. — произнес он наконец тихим голосом.
— Как видите.
— Мы давно не встречались…
— Очень давно. В последний раз… Кажется, в последний раз я у вас завтракал перед революцией?.. В большом обществе… из которого не казнены только мы двое?
— Нет, еще Мирабо.
— Он умер, прах его выброшен из гроба: Мирабо почти казнен… Вы угостили нас прекрасным завтраком. Правда, постным — но вы тогда ждали кардинальской шапки. Отчего вы ее не получили? Она была бы вам очень к лицу…