Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Когда я приняла решение и спросила ее. можно ли мне на две недели, пока будут экзамены, жить у нее, она:
— Да, да, никаких разговоров. — приезжайте!
К Дане я охладела и спокойно сказала ему, что поеду к моей учительнице, чтобы подготовиться к экзаменам. И переехала к Варваре Сергеевне.
Прожила я у нее неделю или две и успокоилась. Во мне вновь вспыхнула любовь и нежность к Дане.
А в Царское Село я ездить перестала. Я дала там несколько уроков французского в школе, и всё.
Даня мне сказал, чтобы я больше туда не ездила, потому что пригородные электрички хотя и ходили, но в них не было света. А возвращаться приходилось иногда поздно вечером.
Я поняла, что всё равно это будет продолжаться. Понимала, что он меня любит. Да, он меня любил, безусловно любил.
Как я уже говорила, он был очень религиозен. Не помню, была ли я с ним когда-нибудь в церкви. Но у нас, конечно, были в доме иконы.
Он искал, всегда искал Того, Кто помог бы ему не страдать и встать на ноги. Он всё время страдал, всё время. То он нашел девушку или женщину, в которую влюбился, и жаждал взаимности, то еще чего-то хотел, чего-то добивался и нуждался в помощи. Но он был постоянно измученный от этих своих страданий.
За моей спиной все его друзья надо мной смеялись, я думаю. Они считали, что я глупа и поэтому продолжаю с ним жить, не ухожу от него. Они-то всё знали, конечно.
Несмотря ни на что, Даня, я думаю, никогда не сомневался в моей верности. Он знал, что я была ему предана с первого дня нашей встречи.
И теперь, когда я читаю одно его стихотворение, мне посвященное, я убеждаюсь в том, что я права в этом своем чувстве.
Если встретится мерзавка
На пути моём — убью!
Только рыбка, только травка
Та которую люблю.
Только ты моя Фефюлька
Друг мой верный, всё поймёшь.
Как бумажка, как свистулька
От меня не отойдёшь.
Я душой хотя и кроток
Но за сто прекрасных дам
И за тысячу красоток
Я Фефюльку не отдам.
Мы жили только на те деньги, на те гонорары, которые получал Даня. Когда он зарабатывал, когда ему платили, тогда мы и ели. Мы всегда жили впроголодь.
Но часто бывало, что нечего было есть, совсем нечего. Один раз я не ела три дня и уже не могла встать.
Я лежала на тахте у двери и услышала, как Даня вошел в комнату. И говорит:
— Вот тебе кусочек сахара. Тебе очень плохо…
Я начала сосать этот сахар и была уже такая слабая, что могла ему только сказать:
— Мне немножечко лучше.
Я была совершенно мертвая, без сил.
Я слышала мнение, — мол, то, что Даня писал для детей, это была у него халтура. Мол, он писал только ради денег.
Конечно, он хотел бы печатать то, что писал для взрослых» что он так любил. Но я не думаю, что для детей он писал халтуру. Я во всяком случае никогда этого от него не слышала. По-моему, он относился к занятию детской литературой серьезно. Ходил в «Еж» и «Чиж», к Маршаку… И я не видела, чтобы он стеснялся, что он детский писатель.
И потом, я очень сомневаюсь, что если бы он писал для детей плёво, кто-нибудь из них так бы любил его стихи и сказки и дети читали бы их с удовольствием. Сомневаюсь. Если бы ему самому не нравилось писать для детей, он бы не мог произвести вещи, которые так нравятся детям.
Стихи для детей давались ему скорее трудно, чем легко. Так я помню. Но всё это уже очень далеко от меня.
Даня восхищался переводами Маршака с английского. Особенно переводами из Киплинга, которого Маршак чудно перевел.
Кого из поэтов Даня любил и о ком говорил, о его литературных знакомствах я уже мало что помню.
Часто и всегда высоко он упоминал Велимира Хлебникова, это точно. Маяковскому отдавал должное.
Знал Ахматову, бывал у нее. Любил Гумилева. Конечно. сочувствовал в ее беде с сыном, их сыном, который сидел. О том, что сын у Ахматовой сидит, знал весь Петербург. Кто ж не знал этого!
Иногда мне казалось, что он меня любит. А много времени я сомневалась в том, что это так. Правда, сомнения эти возникли у меня не в начале, когда мы поженились, а уже потом. Года через два или три.
Потом я устала от всего этого, от его измен. И со временем мне стало как-то всё безразлично.
Почему же мы не развелись? Мне некуда было уйти, и он это тоже понимал.
К тому же всё, что происходило вокруг, было так ужасно. У нас в доме уже был голод, отчаянный, мы неизвестно чем держались.
Но бывали такие страшные моменты, когда все взаимные обиды забывались, отступали, — это когда что-то угрожало нам, — ему и мне. Тогда всё остальное, что было между нами, становилось как бы несущественным.
У нас с Даней были уже отношения скорее дружеские. Мы не могли расстаться, потому что деваться мне было некуда, и я, по правде говоря, смотрела уже на всё иначе.
И как-то он мне говорит:
— Я должен что-то сказать тебе… Только дай мне слово, что ты никогда Ольге не скажешь, что ты знала об этом. Ей будет очень больно…
Я говорю:
— Нет. конечно, не скажу.
— У меня был роман с Ольгой. Я всё это время жил с ней.
Этого я, признаться, никак не ожидала.
— Ради Бога, никогда не проговорись ей! Она очень несчастная… И она никогда мне не простит, если узнает, что я тебе сказал.
Вот как! «Ей будет очень больно». А мне? Впрочем, мне было уже всё равно, поскольку всё шло к концу.
Я сейчас читаю в дневнике Дани, это тридцать восьмой год: «Марина лежит в жутком настроении. Я очень люблю её, но как ужасно быть женатым».
Ода!
Уже прошло четыре или пять лет, наш брак не был уже такой крепкий, как в начале. И последнее