Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Но Микеланджело пожал плечами. Пускай звонят, пускай, пускай еще, чем же лучше мог встретить их любимый город?
Улицы. Такие знакомые! На каждой стене этих домов остался какой-нибудь след его жизни, каждая морщина и трещина в камне полна его воспоминаний. Но тревога Сангалло усилилась, когда они увидели толпы, устремляющиеся по всем улицам к зданию Синьории. А колокола гудели.
Микеланджело смешался с толпой. Кто обратит внимание на вернувшегося беглеца? В это мгновенье он вспомнил свой отъезд. Тогда тоже навстречу ему валила поющая толпа. И теперь поет. Тогда это была песнь восстания, во главе шли представители городских кварталов, все стремилось к дворцу Медичи… а теперь людские потоки сливаются на площади Синьории. Какие странные лица!.. Микеланджело кинул узду своего коня растерянному Тиберию и пошел с остальными. Так подобает вернувшемуся страннику, бесславно появившемуся бродяге… Знаешь, зачем ты бежишь, Микеланджело? Ты бежишь затем, чтоб вернуться… Идут… Каждым нервом чувствует он, что снова стал частью Флоренции. И с каждым вздохом вдыхает ее особенный, острый, горьковатый, сладостный воздух. Касается плеч и локтей тех, что теснятся рядом. Уж он давно потерял Сангалло с его слугами и не думает ни о чем, знает только одно: я опять дома, опять во Флоренции, иду, куда идут вот эти, я один из них, среди них я дома, иду вместе с ними… Я — кусок Флоренции, я опять в ее стенах, один из тех, кто сейчас, насупившись, твердым торжественным шагом, с пеньем движется в могучей процессии. Почти все — в черной одежде, а моя одежда покрыта дорожной пылью. На женщинах никаких украшений — ни золотых венцов, ни ожерелий, платья без выреза, застегнуты наглухо. Лица серые, изможденные, осунувшиеся. Шаг толпы — тяжкий, медленный. Он уже не смотрит на одни только здания и улицы, не обращает внимания на статуи, с которыми тогда под дождем так прощался. Он видит впереди толпы волнующиеся хоругви с изображениями святых, особенно — святого Иоанна Крестителя. Процессия детей в белом, с веночками первых весенних цветов на голове. И песнь плывет под звон колоколов, песнь взлетает и падает, вырываясь из тысячи глоток, песнь бушует, плеща о камни дворцов, песнь заглушает даже колокола, — все поют страстно, восторженно, глядя на высокий крест во главе процессии, окруженный хоругвями, развеваемыми весенним ветром. Песнь гремит:
Смиритесь пред богом единым,
С любовию к его сыну,
Испившему страданий чашу,
Искупившему грехи наши
Кровью своей пресвятою.
Христос, Христос, Христос
Король Флоренции!
Мощно гудит хорал, — кажется, и камни поют. Гудят колокола, гудит хорал, стены города отвечают припевом: Христос, Христос, Христос — король Флоренции! Большое распятие во главе толпы раскачивается, оно тяжелое, несущие, в длинных белых облаченьях, сменяют друг друга. За ними, перед детьми, длинные вереницы доминиканцев, белые и черные, у каждого монаха в руке пальмовая ветвь и свеча. Микеланджело снова узрел Палаццо-Веккьо. А протолкавшись в толпе, увидел посреди площади Синьории высокий большой костер. И тут понял, чему он будет свидетелем, чем встречает его Флоренция. Вот отчего такой колокольный звон, хоть до вечерни далеко… Пламя чистосердечной благоговейной жертвы. Bruciamento della venita. Сожжение сует мирских.
Он слышал об этом столько насмешливых толков в Болонье, но в глубине души все не верил. А теперь увидел воочию. Он стоял в первом ряду, за широким кругом доминиканцев с надвинутыми на голову капюшонами, с горящими глазами, зажженными свечами и пальмовыми ветвями, прижатыми к груди. Перед ними стоял большой круг из сотен и сотен детей в белом, с веночками на голове, друг дружку подталкивающих и показывающих один другому предметы, принесенные каждым. Они собирали эти предметы во имя Христа, короля Флоренции, обходя дома и дворцы в своих белых куртках с вышитым красным крестиком. Великое святое войско, притом от души веселящееся, сопровождаемое бирючами, которым был дан приказ хватать каждого, кто вздумает противиться. Чего дети не разбили на месте, отшибая камнями носы у мраморных Софоклов, Сократов, Платонов и Демосфенов, то снесли сюда — сплошь одна анафема и суета, вещи проклятые, коварные орудия дьявола, которому нет места во Флоренции. Вот они стоят, жаждая огня, который будет велик. За детьми — с трудом соблюдаемый строй стариков, потом флорентийские кожевники, золоточеканщики, сукновалы, резчики, песковозы, — все с оливковыми побегами в руке, с лицом морщинистым и полным торжественного изумления. Потом духовенство, особым образом разделенное: по одну сторону — старые священнослужители, по другую — молодые, так называемые ангельские. А вокруг тысячеглавые толпы, теперь безмолвные, хмурые, напряженно ожидающие знаменья. Всюду теснится народ, просторная площадь Синьории полным-полна, стоят на выступах стен, в нишах дворцов, даже на карнизах, — все черно от людей.
Колокола замолкли. Тишина вдруг разверзлась, как бездна. Проникла всюду так внезапно, что иные даже пошатнулись. Это был страшный удар тишины, более звучный, чем перед этим — хорал с металлическим гуденьем целой бури колоколов. Но звука не было. Тишина объяла эти толпы, навалилась на них с огромной силой, в то же время раскрываясь перед ними и вокруг них, как глубина. Все стояли в ожидании. Казалось, в этой тишине живет и дышит только костер. Не костер, а большая пирамида.
Она была составлена очень продуманно. Внизу валялись карнавальные машкеры, женские платья с глубоким вырезом, фальшивые косы, ленты из легчайших тканей, золотые цепочки с жемчугом для причесок, богато расшитые ковры, плащи, драгоценные шалоны, все чрезвычайно тщательно облито горючим, чтоб хорошенько вспыхнуло. На этом сложены книги. Прежде всего — философия, потом — любовь. Платон и прочие, и в этот огненный час сопровождаемые многочисленными томами гуманистических комментариев. Толстые фолианты, полные сложнейших и утонченнейших мыслей, часто — труд всей жизни того, кто стоял теперь в толпе, глядя, как это вспыхнет, некоторые — думая о дьяволе, который возьмет это в ад вместо его души, другие о птице Фениксе, вечно возрождающейся из жаркого пепла и недоступной гибели от руки монахов. Далее — книги с античными комедиями, трагедиями и стихами — Плавт и Аристофан заодно с Эсхилом и Софоклом, стихотворения Катулла, Тибулла, сладость римских элегиков, песни Анакреона, бесценные пергаменты, богато иллюминованные, с великими жертвами приобретенные и переписанные, стихи, продолжающие спустя столетия стучаться в ворота человеческого сердца, теперь сплошь анафема и суета. Над слоями арабских сочинений по астрономии, математике, химии и медицине высились творения Петрарки, Боккаччо, Пульчи, Лоренцо Маньифико, Калуччо Салутати, Фацио Уберти, Ровеццано, Пекороно, Саккетти и всех остальных, с роскошными заглавными буквами, чудеса каллиграфии, переплетенные в золото, гордость княжеских библиотек. И бесконечное множество других томов, — главным образом, памфлеты на монахов и любовные истории. На них были сложены женские украшения. Вуали, тонкотканые покрывала, золотые венцы, мотки фландрских кружев, жемчужные ожерелья, запястья искусной чеканки, венецианские зеркала в рамках из византийской эмали, притирания в ларчиках из благоухающего амброй аравийского дерева, множество расшитых золотом подушечек, кружева и чепцы, инструменты для ногтей и выщипыванья пушка над губой, инкрустированные серебром щеточки для лица, выплавленные из гнутого золота вставки для волос. А поверх этих предметов покорно дожидалась гибели песня, музыка. Мягко изогнутые властительницы музыки — виолы, лютни, закругленные, будто волнистые формы девичьего тела, теперь поверженного грубой рукой, опрокинутого на потеху всем, выставленного под их любопытные взгляды. Высокие ярусы музыки, на которые навалили сверху карт и костей, словно предсказанья судьбы всегда слиты с музыкой, даже в смерти. Выше — шахматы, игры юношей и девушек, мячи и оперенные кружки из розового дерева. А над этим — благовония. Хрупкие граненые хрустальные флаконы бесценных арабских и персидских духов, особенно дорогой венецианской смеси, маленькие деревянные коробочки с ароматическими зернами, сушеные веточки издающих прелестный сильный запах загадочных кустарников, доставляемых мореплавателями из Африки, с Берега Пряностей и Берега Слоновой Кости, разноцветные ягоды в хрустальных ящичках, пропитанные всевозможными благоуханьями, царство и роскошь притираний и благовоний. Меж костей, карт и прочих средств предсказывать судьбу, меж этих ароматов, были заботливо расставлены — всем напоказ — изображения женщин. Красавица Бенчина, которую поклонники звали Ледой, улыбалась гладким телом, и портрет красавицы Моррелы, которую поклонники называли Клеопатрой, опирался на нее обнаженной рукой, хоть они и были соперницами, потом — Мария да Ленци, которую поклонники называли Афродитой, ничего не скрывая, ласкала и подбадривала долгим взглядом соседний портрет очаровательной монны Изабеты, чей муж, золотых дел мастер, когда-то провел целую ночь на дворе в ожидании конца света, пока каноник Маффеи утешал жену его, — и вот теперь муж, золотых дел мастер, стоял с оливковым побегом в объятии, среди остальных мастеров своего цеха, делая вид, будто ему довольно оливкового побега. Но это не были лишь бесстыдные изображения флорентийских красавиц, — нет, все богини Олимпа сошлись здесь, и, стоит вспыхнуть костру, они от жара изменят свои позы, и только летучий пепел будет покрывалом их красоты. И героини поэм Овидия и тосканских сонетов, жены света и преисподней, живые и древние, действительные и выдуманные, все ждали огня от руки монаха. Но пока с ними был здесь не монах, а дьявол. Потому что все это было нагромождено у ног огромной фигуры Сатаны, которая царила над всем, обмазанная смолой и серой, с козлиным лицом, растопырив во все стороны свои хищные когти. Сатана вздыбился высоко, осклабясь на окна Синьории, словно собирался потом юркнуть туда огромным прыжком или хоть что-нибудь поджечь. Микеланджело, затерянный в толпе, узнавал многие творения художников. Узнавал он и самих художников, стоящих среди народа, просто одетых и глядящих в землю, приготовясь к песнопенью.