Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Другая девчушка, чуть постарше, лет пяти, стояла рядом с матерью перед какой-то витриной. Билл снял их сзади, просто две спины. Но через несколько секунд становилось понятно, что сильнее всего его занимает детская рука. Камера пристально наблюдала за ее движениями. Вот она скользнула матери по пояснице, потом поползла севернее, к лопаткам, а потом двинулась на юг, к ягодицам, вверх-вниз, вверх-вниз. Маленькая детская ручка бессознательно ласкала материнскую спину.
Или вдруг на экране появлялся замерший посреди тротуара мальчишка. На лице его застыла воинственная гримаса, в уголках глаз закипали злые слезы. Рядом с ним стояла женщина, голова ее не попадала в кадр, зато все тело вибрировало от бешенства, как натянутая струна.
— Ты меня достал, поганец, сил моих больше нет! — рычала она. — Хватит с меня!
Она наклонилась и, схватив ребенка за плечи, принялась трясти его как грушу, продолжая кричать:
— Хватит, хватит, хватит!
Из глаз мальчика хлынули слезы, но с лица не сходила жесткая гримаса. Он не собирался сдаваться.
В отснятых кадрах была решительность и беспощадность, было упрямое желание всматриваться, вглядываться все глубже. Объектив пристально и прицельно следил за детьми, которые, взрослея, вытягивались и становились все более разговорчивыми. Мальчик по имени Реймон сообщил Биллу, что ему семь лет и что у него есть дядя, который собирает цыплят.
— Если на чем-нибудь нарисован цыпленок, он это покупает. У него цыплятами уже весь подвал завален!
Толстячок лет восьми или девяти в просторных джинсовых шортах недобро косился на паренька повыше ростом, державшего в руках коробку конфет. Внезапно он бросился на своего недруга, пихнул его на землю и яростно завопил:
— Ты говнюк!
Обладатель коробки упал, конфеты рассыпались во все стороны, но, даже поверженный, он торжествовал: — Сказал плохое слово! Сказал плохое слово!
И тут же в кадре появились чьи-то взрослые ноги.
Две девочки в форменных юбочках из шотландки о чем-то перешептывались, сидя на цементных ступеньках. Чуть поодаль, повернув к ним головку, стояла третья, в точно такой же форме. Билл крупно снял ее профиль. Глядя на двух сплетниц, она несколько раз напряженно сглотнула. Камера скользнула по толпе детей в школьном дворе и остановилась на мальчишке, у которого был полон рот сверкающих на солнце брекетов. Он сбросил со спины ранец и врезал им по плечу стоявшего рядом одноклассника.
Чем дольше я смотрел на экран, тем все более загадочными казались мне отснятые Биллом кадры. То, что поначалу выглядело просто как съемки детей в большом городе, превращалось в документальное свидетельство человеческой индивидуальности и общности. Билл снял множество самых разных детей: толстых и тощих, светлокожих и цветных, привлекательных и ничем не примечательных, здоровых и калек. Например, там была группа детей-инвалидов, которые высаживались из автобуса, оснащенного специальным механизмом, опускавшим их кресла-каталки на тротуар. Восьмилетняя толстушка, закончившая высадку, выпрямилась в кресле и с вызовом отсалютовала Биллу — ни дать ни взять принцесса крови. Другой мальчуган, со шрамом от заячьей губы, сперва криво улыбался, а потом высунул язык и издал соответствующий звук. У третьего малыша с раздутыми щеками и полным отсутствием подбородка, очевидно, была какая-то болезнь или врожденная патология. Он носил респиратор и, пыхтя, шел вперевалочку на своих коротеньких ногах, держа маму за руку. Ни один ребенок не был похож на другого, и тем не менее под конец их лица словно бы сливались в одно. С особым пристрастием камера обнажала их неистовую динамичность. В состоянии бодрствования ребенок ни на миг не прекращает движения. Банальная прогулка до соседнего дома означает, что он будет размахивать руками, прыгать, скакать, вертеться, и все это с многочисленными остановками на то, чтобы изучить сор на мостовой, пообниматься с собакой или вскарабкаться на цементный бордюр или невысокую оградку и походить там взад-вперед. На школьном дворе или игровой площадке дети непрерывно толкались, дрались, пихались, пинались, бились, обнимались, братались, щипались, упирались, смеялись, визжали, орали и пели, и когда я смотрел на них, то невольно думал, что на самом деле с годами человек не столько подрастает, сколько притормаживает.
Билл не дожил до того момента, когда его персонажи должны были превратиться в подростков. У некоторых девочек, правда, наметились холмики под футболками или форменными блузками, но в большинстве своем они все еще оставались детьми. Думаю, Биллу просто не хватило времени. Он наверняка хотел снимать их дальше и дальше, до тех пор, пока образы на экране не будут совершенно неотличимы от взрослых. Последняя кассета закончилась, и я выключил телевизор. Я устал. Душу саднило от этой череды тел и лиц, да просто от громадного количества юных жизней, которые пронеслись передо мной. Я представлял себе Билла во время его одиссеи, видел, как незаживающая рана гнала его на поиски все новых и новых детей. Отснятый материал был сырым и неотредактированным, но из сложенных вместе фрагментов возникало нечто связное, и значение его можно было угадать. Казалось, Билл хотел, чтобы все жизни, которые он зафиксировал на пленку, слились воедино, чтобы можно было показать одного через многих или многих через одного, ибо у каждого из нас есть начало и конец. Пока я смотрел на экран, меня не оставляла мысль о Мэте: о Мэте-младенце, Мэте, делающем первые шаги, и, наконец, Мэте-мальчишке, навсегда оставшемся там, в детстве.
Почему "Икар"? Связь между античным мифом и детишками на пленках была достаточно условна. Но Билл не случайно выбрал именно это название. Я помнил две фигуры на картине Брейгеля: отец и падающий вниз мальчик с тающими на солнце крыльями. Отец, волшебник и великий зодчий по имени Дедал, сделал эти крылья для сына и для себя, чтобы бежать с острова, где их держали в неволе. Он предупреждал Икара, что нельзя подниматься слишком высоко, нельзя приближаться к солнцу, но сын не послушался и рухнул в море. Однако Дедал в этой истории отнюдь не безгрешен. Ради свободы он готов был рискнуть слишком многим и в результате лишился сына.
Ни я, ни Вайолет, ни Эрика, которая в своей Калифорнии была в курсе всего, ни минуты не сомневались в том, что полиция найдет Марка. Его допрос был делом времени. После разговора Вайолет с агентами Лайтнером и Миллзом я уже не знал, где для Марка возможное, где невозможное, и с тех пор, как эта грань исчезла, я жил в постоянном ужасе. Сцена перед номером Джайлза в Нашвилле не стерлась у меня из памяти. Каждую ночь я снова и снова мучился от сознания собственного бессилия. Руки Джайлза. Его голос. Звон в голове от удара о стену. И глаза Марка, в которых только пустота. Я слышал собственный голос, слышал, как зову его, видел свои протянутые к нему руки, а потом это ожидание на банкетке в холле, куда он так и не пришел. Я рассказал Эрике и Вайолет почти обо всем, что произошло, но старался говорить ровным голосом, без эмоций, и одну вещь все-таки обошел молчанием. Я ни слова не сказал о том, как Джайлз перебирал волосы у меня на голове. То, что я при этом чувствовал, невозможно было выразить словами. Сказать, что он треснул меня затылком о стену, оказалось куда проще. Легче было вспоминать о насилии, чем о том, что ему предшествовало. Я стал плохо спать, и иногда, проворочавшись без сна несколько часов, я вставал и шел проверять, надежно ли заперта входная дверь в квартиру, хотя прекрасно помнил, как щелкал замком и набрасывал цепочку.