litbaza книги онлайнРазная литератураСсыльный № 33 - Николай Николаевич Арденс

Шрифт:

-
+

Интервал:

-
+

Закладка:

Сделать
1 ... 102 103 104 105 106 107 108 109 110 ... 146
Перейти на страницу:
все было приведено в точный расчет, он судорожно потягивался и открывал глаза. Это злые мысли, как комары в теплый летний вечер, укалывали его в самые больные места души. Петербургские дела и слова, давно, казалось, забытые, вдруг как живые проносились мимо и язвили до боли. Из неясной тьмы совершенно неожиданно заблестит, вся будто в лучах, голова Николая Александровича с той же улыбкой, не то снисходящей, не то опекающей. И тут же ключики от его замочка зазвенят комариным голоском, как тогда, при отдаче пятисот рублей… И до омрачения рассудка станет не по себе. То вдруг примерещится аудитор на Семеновском плацу, отбивающий свои приговоры. И за ним крикливые команды, суета у эшафота, гвардейцы, и барабанный бой, и тысячи устремленных на него глаз, и помутненный рассудок во весь тот день, и кареты с темными, завешенными окнами, и леденящий холод  п о с л е д н и х  минут… И тут, рядышком, Василий Васильевич и его глаза, которые не то ему казались, не то будто и в самом деле он видел их в  э т и  свои мгновенья из мертвевшей дали декабрьского петербургского утра. Он вспоминает сейчас вонзившиеся  т о г д а  взгляды и хочет уловить самую  м ы с л ь  их, самую суть, но в сути вдруг чувствует укор и порицание. Василий Васильевич будто подымает брови и гордым подмигом глаз как бы указывает Федору Михайловичу какой-то иной путь, еще дальший, но зато увенчивающий и преодолевающий все призраки и фантасмагорию. И тут Федор Михайлович в трепете открывает глаза… Он с трудом различает сугробы снега, бегущие все назад и назад, и топот лошадей впереди, и ямщика, гудящего про себя какую-то песню.

Но вот движение, замедляется. Тройки подъезжают к станции Абатской. Убогий и заснеженный домик среди безбрежного белого моря. Из трубы валит узкой струйкой вверх серый дымок. Рядом с домом конюшня, и сложены дрова, тоже занесенные снегом. Слышен лай собак, и становится от него веселее и как-то надежнее на душе.

Жандармы ушли к смотрителю о чем-то переговариваться. Федор Михайлович вылез из кошевых и прохаживается по снегу, разминая ноги и непривычно полязгивая кандалами. Ямщик-сибиряк, соленые уши, закуривает и Федору Михайловичу дает:

— На, сердешный, потешь… Оно теплее будет.

Федор Михайлович крепко и робко благодарит.

— На долго, что ль, тебя-то?

— Четыре года…

— Да-а…

И после некоторого раздумчивого молчанья:

— Небось жена осталась?

— Жены нет…

— Ну, оно того… легче, значит… Только больно блох-то много там. Ух, блох-то! Да и начальство — страсть! Кажный каторжан, а в ём душа есть, а в начальстве, слышь, души нету.

И снова бегут назад версты, и снова перед глазами Федора Михайловича нескончаемая снежная равнина, кое-где поросшая щетинкой лесов.

Почти месяц он провел в дороге, в самую трудную зимнюю пору, в жесточайшие морозы, по безлюдным полям, и теперь приближался к Омску, где назначено было отбывание ссылки.

Но весь этот огромный каторжный проспект, со всеми его тяжестями и изнурением, пришелся ему легчайшим испытанием после проведенных в крепости месяцев, после одиночного заключения и допросов и смертной пытки на Семеновском плацу, которая даже смутила рассудок и привела в полное содрогание все чувства.

В дороге он старался вдохнуть уж полной грудью воздух, которого так жестоко не хватало в дни ареста. Дорога настроила его на совершенно особенный, раздумчивый и даже мечтательный лад. Он решил первым долгом успокоить взбудораженные и омраченные чувства. Для этого он пустился в поиски новых целей и приманок жизни. Приманки были пока что чрезвычайно неясные, но именно потому они и вызывали в нем любопытство. Заманчивые понятия о «персте божьем», о «ниспосланном испытании» (из лексикона почтенного Степана Дмитрича… Что-то делает сей благонравный медик теперь у себя дома, в Санкт-Петербурге, и как судит о своем любимом пациенте?!) — все они удивительно сейчас начали манить его, искавшего все новые и новые формулы жизни и хватавшего всякую соломинку в волнах бурного своего бытия. И все же как был он страстным охотником до всяких «тайн жизни», таким и продолжал оставаться.

Короче говоря, приманки сосредоточились на предании себя «воле божьей» и на некоем «искуплении», которое никак не могло ранее прийти в мысль, а потревожило его лишь сейчас, когда им был пройден уже немалый и усыпанный терниями путь.

Нынешний, 1850 год открывал перед ним просторы как бы новой жизни, совершенно не похожей на предыдущую и, может быть, именно той, которую он и хотел  в ы д у м а т ь. Не в ней ли заключалось то самое «пять», которое он так упорно хотел вывести из «дважды двух»? Может быть, и так. И даже, пожалуй, наверное так… Однако, приблизясь к таким примирительным выводам, Федор Михайлович останавливался в своей памяти, словно охваченный лихорадочной дрожью, и, берясь с каким-то отчаянием рукой за руку, бросался к своему недавнему прошлому, к ранним своим горячим минутам, и будто в первый раз, одним толчком мысли вдруг снова узнавал, что он уже отрезан от всего прошлого, что этого прошлого внезапно и беспрекословно не стало и весь пыл его, все мечтательство юного ума, вся завязка жизни — все оторвалось, все попрано… Но, однако, по какому праву? И почему сейчас он — в сибирских санях и кругом обступила бурая и лютая зима?! Тревожным взглядом всматривался он в лежавший впереди путь.

— И куда я еду? Зачем и за что? — вспыхивали вопросы один за другим. — Боже мой, дай силы! Дай вытерпеть все, что ты послал!

В таких растревоженных чувствах он был привезен вместе с Дуровым в Омск — прямо в крепость.

Первый день в остроге

Умиленнейшее настроение, бывшее у Федора Михайловича, сопутствовало также и Сергею Федоровичу. Он точно так же теперь видел в своей участи «перст божий» и с тихой приятностью писал стихи о Христе. «Нагорные» проповеди в гостиной добрейшей Евгении Петровны не менее приятны были в его ласковых воспоминаниях; ими он старался залечить все обожженные места в душе, под которыми он разумел свои «неумеренные увлечения» социальными идеями.

По приезде в Омскую крепость, бывшую военно-каторжной тюрьмой, жандармы привели их к плац-майору Кривцову. Это был свирепейший человек во всей крепости, которая называла его «восьмиглазым». Злым угреватым лицом он посмотрел на них, спросил фамилии и приказал унтер-офицерам тотчас «препроводить» в острог.

— Ишь ты, так вы за вольномыслие попали, голубчики?! Литературу вздумали распространять?! — с расстановочками и шипением заметил он, глядя в какие-то бумаги на столе. — Дураки! Дураки! Выбрить в кордегардии по-гражданскому немедленно! Кандалы перековать! Собственную одежду всю отобрать, кроме белого белья, и продать с аукциона. Деньги записать в приход!

Он говорил, рубя

1 ... 102 103 104 105 106 107 108 109 110 ... 146
Перейти на страницу:

Комментарии
Минимальная длина комментария - 20 знаков. Уважайте себя и других!
Комментариев еще нет. Хотите быть первым?