Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Я проезжаю темное кладбище, где покоится мой сын и где невидимость без малого визжит тебе в лицо, сварливо требуя покоя, покоя и еще раз покоя. Я мог бы посидеть на могильном камне Крейга, безмолвный и невидимый, поразмыслить о чем-нибудь вместе с Ральфом, как бывало в старину. Но тогда я вскоре столкнулся бы лоб в лоб с моей тяжкой приверженностью фактам, зашел бы в поисках утешения в тупик.
Я проезжаю дом Экс – в каждом окне горит яркий свет, а из-за каждой закрытой двери так и тянет суматохой, ощущением, что все на мази, как будто семейство мое собралось в отъезд. И что я там буду делать? Что я могу? Закатить скандал, испортить всем и каждому жизнь, поорать немного и лампу разбить. А мне – и удивляться тут нечему – не хватает духу даже на это. Сейчас девять вечера, где мои дети, мне известно.
А вот куда тут можно поехать, чтоб повеселиться, хотел бы я знать.
Проезжаю «Август», где красный свет согревает окно бокового бара и где наверняка сидит в ожидании собеседника какой-нибудь пожизненный обитатель Хаддама или же разведенный муж, – однако и собеседник из меня никакой.
Застекленный вестибюль Муниципалитета на Кромвель-лейн еще освещен, у двери офиса налогового инспектора стоит, глядя в сторону улицы, уборщик – щетку он теперь держит в другой руке. Где-то далеко гудит поезд, затем из-за ильмов, плотно укрывающих территорию Института, доносится пение сирены. Я замечаю мерцание огней, слышу мягкий монотонный говорок предместий моего города. Кто-нибудь мог бы сказать, что нет на свете одиночества большего, чем то, какое испытываешь, оказавшись один на ночной улице пригорода. И был бы в корне не прав. На мой взгляд, есть много чего похуже. Нью-Йоркская фондовая биржа, к примеру. Безмолвная смерть в океане, где никто не увидит, как ты уходишь под воду. Жизнь Херба Уолджера. Это лишь несколько примеров. Я мог бы составить список длиной с вашу руку.
По мощенной булыжником дороге я спускаюсь с холма к железнодорожной станции, куда, если я не ошибся, скоро должен прийти поезд. Это совсем неплохо – сидеть в чужой темноте и наблюдать за приезжими, которые сходят в плещущий свет автомобилей и шагают навстречу долгожданным обильным объятиям, прохладным комнатам с обоями на стенах, коктейлям, льду в ведерке, газете, долгому безмятежному вечеру перед повествующим о событиях в стране телевизором и сну. Я стал приезжать сюда вскоре после развода, чтобы посмотреть на людей, которые возвращались, как я знал, из Готэма, посмотреть, как их встречают, обнимают, целуют, похлопывают по спине, как отбирают у них багаж, а после увозят в машинах. И можете мне поверить, я завидовал им, или сокрушался, или изыскивал возможность почувствовать себя несправедливо обойденным. Но и видел в этих людях много обнадеживающего и ценного. И спустя недолгое время, когда поезд уходил, станция пустела, а такси уплывали в центр города, отправлялся домой, к постели, в настроении почти всегда приподнятом. Находить удовольствие в утешениях, которые выпадают другим, – это возможно. И более того – временами, в минуты достаточно трудные, чертовски необходимо. Тут требуется характер столь же благородный и стойкий, как у игрока, готового выйти на замену в большой игре и сознающего, что в основной состав его никогда не возьмут; характер человека, который никогда не запрыгнет в постель с прекрасной женой своего лучшего друга. Если б Уолтер Лаккетт знал это, он был бы сейчас жив.
Да, я не ошибся.
Из густо-кустистой стальной тьмы долетает перестук колес последнего поезда Филадельфия – Нью-Йорк. Проводники высовываются из серебристых тамбуров, вглядываясь в проплывающий мимо вокзал, отмечая – с безразличием настоящих профессионалов – два ожидающих кого-то автомобиля. У проводников своя жизнь, которая не пришлась бы мне по вкусу, хоть я и готов поверить, что в ней случаются мгновения подлинного довольства. Уверен, я уделял бы пассажирам слишком много внимания, выслушивал, что у них на уме, интересовался, откуда они, беседовал с ними о путешествиях по железной дороге, брал у одного-другого номер телефона, никогда не успевал бы вовремя компостировать билеты и был бы в конце концов уволен – проводник из меня такой же, как сварщик.
Поезд встает на станции, вагоны ударяются один о другой. Проводники, помахивая, точно полицейские, маленькими фонариками, спрыгивают на бетон еще до того, как замирают последние вагоны. Вспыхивает оранжевый огонек одинокого такси, две ожидающие машины одновременно включают двигатели.
Из желтого света вагонов выставляются в пасхальную ночь бледные сонные лица. «Где мы? – словно спрашивают они. – Кто здесь живет? Здесь безопасно? Или как?» Черты их безжизненны, разглажены дремотой.
Я, засунув руки в карманы, прохаживаюсь по крытой платформе, нетерпеливо переступая с носка на носок, словно ожидая кого-то – возлюбленную, подругу, лучшего друга университетской поры, которого не видел сто лет. Двое проводников, смерив меня холодными рыбьими взглядами, заводят понятный лишь избранным разговор, который они долго откладывали. Но я отнюдь не чувствую себя отвергнутым, поскольку поезда, великие мгновения, которые они приносят с собой, их непримиримое шипение и целеустремленность неизменно доставляют мне наслаждение. Я читал где-то, что психологически благотворно оказаться рядом с чем-то, что больше и много мощнее тебя, в сравнении с которым ты (и твои мелкотравчатые ближние) становишься карликом. Автор уверял, что это снимает дух с мертвого якоря, на котором тот стоит целыми днями, объясняет, почему монтанцы и шерпы, живущие под сенью устрашающих гор, реже других жалуются на жизнь и менее склонны к болезненному самокопанию. Он писал о том, как можно получше «использовать» небоскребы, и, если хотите знать мое мнение, попал в самую точку. Прохаживаясь в одиночестве вдоль пованивающих вагонов, я и вправду ощущаю себя снявшимся с якоря и скажу вам еще один, последний, наверное, раз: повсюду, даже в пошлом, пахнущем мочой пригородном вокзальчике вроде этого, разлита тайна. Вам нужно лишь сунуть в нее нос. Вы же не можете знать, что за этим последует. Всегда есть шанс, что вы получите – как приятно сказать это – именно то, что вам требуется.
На ступеньках одного из вагонов появляется пышущая здоровьем молодая монашенка в наичернейшей, наистрожайшей рясе, в руках у нее гладкой кожи кейс и длинный, как нога аиста, зонт. Глаза яркие, лицо круглое, улыбчивое, она прощается с проводниками задорным «спасибо, до свидания», и те прикасаются к фуражкам, улыбаются, но, едва монахиня поворачивается к ним спиной, глаза их наполняются злобой. Никто ее не встречает, она весело минует меня, направляясь, уверен, в Семинарию на какие-то церковные переговоры с пресвитерианами. Я улыбаюсь монашенке, желая уверить ее, что на наших улицах она никаких опасностей не повстречает. Ни насильников, ни похабников. Впрочем, она похожа на человека, способного взглянуть угрозе в лицо и назвать ее блефом.
Следом появляется парочка бизнесменов в костюмах, ослабленных галстуках, с дорогими кейсами – адвокаты, вне всяких сомнений, оставившие Филадельфию или столицу страны ради переговоров в той или иной из разбросанных по нашему ландшафту штаб-квартир мировых корпораций. Оба евреи, оба выглядят смертельно усталыми, более чем готовыми к мартини, ванне, чистым простыням и телефильму. Эти усаживаются в такси. Я слышу, как один из них произносит: «Август», и они сразу же уезжают, переговариваясь, вверх по холму, и хвостовые огни такси багровеют в поднятой пыли.