Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Но и этим силам приходит конец, и, споткнувшись, репортер валится на землю. Он лежит, испытывая странное блаженство, уронив голову в ладони, старается вздохнуть поглубже, слушает, как колотится сердце. «Умру, а не встану», – думает он. Постепенно дыхание выравнивается, стук в висках стихает. Кружится голова, подташнивает. Он снимает очки, протирает их. Снова надевает. Вокруг стоят люди. Его это не пугает, ему нет дела до них. Страшная усталость избавила его от страха, от тревоги, от кошмаров разыгравшегося воображения. Да, впрочем, никто и не смотрит на него. Они собирают ружья, подсумки, амуницию. Но нельзя не верить своим глазам: вон те, и те, и те люди заняты не трофеями-проворно и споро, словно перед ними бычки или козлята, они рубят головы, кладут их в мешки, насаживают на копья, на те самые штыки, которыми солдаты хотели заколоть их, несут, ухватив за волосы, а их товарищи тем временем раскладывают костры, и вскоре обезглавленные трупы начинают корчиться, лопаться, трещать на огне, рассыпая вокруг снопы искр. Один из таких костров – совсем рядом, и репортер видит над грудой сваленных туда тел нескольких человек с голубыми повязками. «Вот сейчас, сейчас они меня заметят, подойдут, зарежут, потом подцепят палками и швырнут в огонь», – думает он, однако изнеможение по-прежнему защищает его от ужаса. Мятежники переговариваются, но он не разбирает слов.
И тут он: видит падре Жоакина. Падре Жоакина! Он не убегает, а приближается, не бежит, а идет, широко шагая, выплывая из тучи пыли, от которой уже зачесалось в носу-верный признак близкого приступа, – он продолжает гримасничать, жестикулировать, подавать какие-то знаки всем, включая и обугленных мертвецов, – и никому. Волосы стоят дыбом, сутана порвана и перепачкана. Когда он проходит мимо, репортер приподнимается и говорит: «Возьмите меня с собой, не оставляйте здесь, не дайте, чтобы мне отрубили голову и бросили в огонь». Слышит ли его священник из Кумбе? Он разговаривает сам с собой или с одолевающими его видениями, он бормочет что-то неразборчивое, он называет чьи-то незнакомые имена, он размахивает руками. Репортер идет бок о бок с ним, сознавая, что в этой близости-спасение, и замечает справа босоногую женщину и карлика. Исхудалые, оборванные, грязные, они похожи на лунатиков.
Его ничто не удивляет, не пугает, не занимает. Может быть, это и есть состояние подлинного экстаза? «Даже опий не давал мне такого ощущения», – думает он. Мятежники тем временем развешивают кепи, мундиры, манерки, шинели, одеяла, ремни, сапоги на деревьях вдоль тропы, словно убирая их игрушками к Новому году, но репортера не трогает и это. Даже когда впереди открывается Канудос-крыши, крыши, крыши и груды развалин-и уложенные вдоль дороги, уже облепленные насекомыми отрубленные головы взглядывают на него мертвыми глазами, сердце репортера бьется ровно: ему не страшно; воображение его угасло. И даже когда дорогу загораживает нелепая фигура, похожая на пугало, что ставят на полях, и, приглядевшись, репортер узнает в голом, лоснящемся мертвеце, посаженном на острый сук высохшего дерева, полковника Тамариндо, он не теряет спокойствия. Но через минуту он застывает, точно наткнувшись на невидимое препятствие, и с этим новообретенньгм спокойствием вглядывается в одну из голов, окруженную жужжащим ореолом мух. Это голова Морейры Сезара.
Он начинает чихать так неожиданно для самого себя, что не успевает даже подхватить очки: они слетают, и репортер, сложившись вдвое от жесточайшего приступа, явственно слышит, как они хрустнули, упав на камни. Чуть только становится полегче, он садится на корточки, шарит вокруг и сразу же находит их. Да, на этот раз разбились вдребезги, он чувствует под пальцами острые осколки; вернулся кошмар, мучивший его вчера ночью, сегодня утром, минуту назад.
– Стойте, стойте! – кричит он, надевая очки, и мир предстает перед ним разодранным в клочья, расколотым, расщепленным. – Остановитесь, пожалуйста! Я ничего не вижу.
Он чувствует, как на его правую руку ложится чья-то ладонь: по размерам этой ладони, по тому, как бережно это прикосновение, он догадывается, что это рука босой женщины. Ни слова не говоря, она тянет его за собой, помогая найти путь в ускользающем, внезапно погрузившемся во мрак мире.
Когда чернокожий слуга со свечой в руке вел Эпаминондаса Гонсалвеса по переходам особняка, редактора прежде всего удивил сильный запах ароматического уксуса и душистых трав, которым был пропитан весь дом. Лакей отворил дверь в кабинет: вдоль стен стояли книжные шкафы, лампа заливала зеленоватым, как в лесу, светом овальный письменный стол, резные кресла, столики с инкрустациями. Эпаминондас с любопытством разглядывал старинную карту, по которой тянулись красные буквы, составлявшие слово «Калумби», когда в дверях появился барон. Гость и хозяин обменялись церемонным рукопожатием, как малознакомые между собой люди.
– Благодарю вас за то, что откликнулись на мое приглашение, – начал барон, предложив гостю кресло. – Спору нет, было бы лучше встретиться не у меня и не у вас, а где-нибудь в городе, но моя жена больна, и я почти не выхожу из дому.
– Хочу верить, что она скоро выздоровеет, – ответил Эпаминондас, учтивым жестом отказавшись от сигары. – Вся Баия надеется, что она вернется к нам еще более прекрасной и полной сил.
Барон сильно сдал за последнее время – постарел и похудел, – и Эпаминондас не знал, чему приписать эти новые морщины, этот угрюмый и печальный вид– возрасту или недавним драматическим событиям.
– Эстела уже оправилась от болезни, – с живостью проговорил барон, – и физически чувствует себя неплохо. Но пожар Калумби слишком сильно ранил ее душу, и эта рана еще не затянулась.
– Это ужасное несчастье поразило всех баиянцев, – тихо сказал Эпаминондас, поднимая взгляд на барона, который в эту минуту наполнял рюмки коньяком. – Я говорил об этом в Собрании и писал в своей газете. Могу лишь повторить, что захваты и поджоги имений суть преступления, которые в равной мере ужасают и ваших сторонников, и противников.
Барон слегка склонил голову. Потом подал Эпами-нондасу рюмку, и, молча чокнувшись, они выпили. Эпаминондас поставил рюмку на столик, барон продолжал держать свою между ладоней, грея и слегка взбалтывая красновато-коричневую жидкость.
– Я подумал о том, что нам непременно следует встретиться, – медленно сказал он. – Успех переговоров между нашими партиями зависит от того, сумеем ли прийти к соглашению мы с вами.
– Заранее предупреждаю вас, что не наделен никакими полномочиями относительно наших сегодняшних переговоров… – перебил его Эпаминондас.
– И не нужно, – тонко улыбнувшись, ответил барон. – Дорогой Эпаминондас, оставим эти китайские церемонии-у нас мало времени. Положение складывается почти катастрофическое, и вам это известно не хуже, чем мне. В Рио и Сан-Пауло чернь разгромила редакции монархических газет и линчевала их владельцев. Дамы из общества закладывают свои драгоценности, чтобы вооружить и снарядить направляемые в Баию части. Будем играть в открытую: больше нам ничего не остается. Разве только самоубийство.
Он сделал глоток коньяку.
– Вы призываете к откровенности? Что ж, тогда я скажу вам, что, не случись беды с Морейрой Сезаром, я бы здесь не сидел и переговоры между нашими партиями не велись.