Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Вокруг не нашлось ни одного человека, который одобрил бы задуманное мною. Но за каждым из окружавших меня людей была своя семья, своя жизнь. А за мной? Вот я и собралась зачинить ту внутреннюю брешь, в которую задувало из черноты мироздания. Я прощалась с цолповскими друзьями. В Межоге тэковцы вышли из вагона. Давали обещание писать.
Мы с вохровцем тронулись в путь. Я всё глядела в сторону поезда, пока он не отошёл.
Глава восьмая
В детстве я сосредоточенно и весело перепрыгивала на одной ножке из одного очерченного мелом на панели квадрата в другой. Теперь мне отводились понастроенные на краях государства квадраты с проволочным заграждением, и из одного в другой я переходила в сопровождении вооружённого конвоира. Первый случай был игрой «в классики». Нынешний – Судьбой. С неразговорчивым охранником предстояло отшагать километров шесть.
Не принимая солнечных лучей в свою кромешную тьму, таёжный лес подставлял им только опушку. Зато поля и луговины выпивали не только тепло, но, казалось, и цвет солнца – таким оно было неярким. Щебетали птицы. Я торопилась вобрать в себя последние глотки воли.
Меня поселили в тот же медицинский барак, в котором я прожила несколько дней в первый приезд сюда. Почти то же место. Люди уже другие. Много новых.
Женщин, имеющих детей, называли здесь «мамками». В такое наименование вмещалось многое: признание некоторых прав, доля снисходительности, жалости и столько же презрения. Как и всё лагерное, разными были и «мамки»: молоденькие и пожилые, из блатных и интеллигентные, с мужьями – отцами своих детей и без оных. Отец, понятно, был желателен всегда, но «светом в окне» для матери становился ребёнок, дитя. Решимость иметь ребёнка в лагере была одиночным восстанием женщин, противостоянием силе, наловчившейся душить и отнимать одно из неотъемлемых прав жизни. Кто выигрывал, а кто был бит в схватке жизнестойких сил с политической и социальной жестокостью, выяснялось позже. Условия поединков были преступно не равны. Каждая жизнь была особой, и настолько, что даже барак не мог превратить людей в однородную массу, как было на «Светике».
Рядом с моим стоял топчан молоденькой медсестры Олечки Удрес, родившей хилую девочку. Отец ребёнка – пожилой врач этой же колонны – нежно пёкся об обеих. Но Олечка часто плакала: «У малютки глаза взрослого человека. Она, мне кажется, прощается со мной…» Девочка и правда вскоре умерла. По бараку расхаживала красивая юная Тоня. Матерью её сделал нарядчик с толстыми мокрыми губами. Она существовала возле него без всхлипов, без жалоб, но во взгляде был напряжённый вопрос: «И это всё? А за что?» К моей землячке, ленинградке Рае, славной и образованной женщине, иногда приезжал с другой колонны заключённый-муж. Девочка у Раи родилась неполноценной, но оба без памяти её любили. Для них никого и ничего, кроме этого дитяти, на свете не существовало.
Едва я перебралась в Межог, как Филипп не просто удвоил, а удесятерил внимание ко мне. Часто писал. Приветы передавал с каждым, кто сюда направлялся. В посылках содержались разного рода мелочи – кусочки ткани, мыло, вплоть до ниток и зубного порошка. Его любовь оберегала. От одного, другого я то и дело слышала: «Как он вас любит! Какая вы счастливая!» В меня вселился покой.
Работать меня зачислили в сельхозбригаду. Рано утром, с подъёмом, я выходила к вахте. И в поле, и на парниках работать приходилось в наклон. Уставала. Возвращаясь в зону, отмывала руки, ужинала и более всего хотела лечь. Но старшие женщины вразумляли:
– Нет, милочка, нельзя! Иди гуляй. Ходи взад-вперёд по зоне.
Я покорно кружила вокруг барака. Внимательно слушала советы, как готовить себя к материнству. Кто родится у меня? Девочка? Мальчик? Вопросы обращала к дароносной природе. Приближалось нечто грандиозное и прекрасное.
* * *
После встречи с Александром Осиповичем я вообразила, что мир избыточно богат такими же, как он, людьми: щедрыми, мудрыми, общительными, а я просто раньше этого не понимала. С этим я разыскала Малицкого, которому Александр Осипович написал письмо.
Малицкий сидел за бараком против болезненной, с восковым лицом женщины. На руки у его собеседницы были натянуты рваные шерстяные митенки, ноги закутаны в дырявый шерстяной платок. Погружённые друг в друга, они о чём-то тихо разговаривали. Малицкий, пожилой, лысый человек традиционно профессорского вида (и на самом деле профессор-математик), взял письмо, вежливо улыбнулся, поблагодарил. И – всё.
Я была разочарована. Письмо должно было стать нитью Ариадны, и вот – обрыв… После двух-трёх столь же скупых и невыразительных встреч с Малицким я написала о нём Александру Осиповичу, попытавшись отыскать деликатные определения человеку, для которого «безразлично всё, кроме его личной жизни». В ответ получила хлёсткую отповедь.
Александр Осипович давно стал обращаться ко мне на «ты». Здесь, в его письме-полотенце, появилось перепугавшее до смерти «Вы». Я поняла, что задела нечто душевно глубокое по отношению к его другу, а себя обнаружила как недалёкую и глупую эгоистку. Само письмо стало «настольным».
«…Мне было неуютно читать о М. Я знал его как человека большого по интенсивности и ясности душевной жизни, редкой открытости и ещё более редкого благородства. С этим человеком я провёл несколько отвратительных „предсмертных“ месяцев в условиях мерзких и подлых, и ни разу в нём не было ничего небезупречного. А Вы знаете, как узнаётся человек в подобных условиях.
Что с ним произошло, я не знаю, но чувствую по Вашему короткому и чёткому замечанию, что он помельчал. Это грустно.
Вот Вы говорите об одержимости „личной жизнью“, при которой не остаётся времени ни для чего другого. Кто-то сказал, что не бывает талантливых или неталантливых тем, а только талантливые или неталантливые писатели. Так и тут.
Понятие „личной жизни“ настолько широко, что расплывается: сюда входит и комплекс романтический, и семейный, и даже творческий. Это огромно по возможному содержанию и как материал для психологического и духовного восприятия… обыватель делает тут много всякой дряни, а Гёте создаёт своего Вертера. Значит, всё дело в одарённости носителя, в том, как воспринимает, живёт и реагирует тот или иной человек. Разница между художником и обыкновенным смертным не в том, что у одного есть так называемая творческая продуктивность, а другой просто живёт. Разница в видении мира, в умении через своё „я“, через волнение своей личности обнаружить чудеса, чувствовать и понимать тайны в обыкновенном, внушать окружающим свою мудрость и зоркость; в способности вскрывать подтекст объективно данного. Творческое воплощение, фиксация, оформление своих чувств и переживаний – это конкретная