Шрифт:
Интервал:
Закладка:
— А вот не боюсь, и все тут, — спокойно отвечал П. А.
Но тут подошел свидетель — какой-то важный большевик. Он видел, как все произошло с торговцем, объяснил, что милиционер неправ, велел отпустить П. А. и предложил судить милиционера.
— Да отпустите вы этого дурака, — вступился П. А. за своего палача. — Охота вам с ним возиться. Ведь он же форменный кретин.
Дурака отпустили, но он догнал П. А., бежал за ним и все допытывал:
— И как же так смерти не бояться?
— Да отвяжитесь вы от меня, наконец! — отмахивался от него П. А.
И вдруг милиционер заплакал:
— Барин, а барин! Замечательный вы человек! Уж простите вы меня. Я больной, я на войне в голову ранен. Простите меня, никогда я таких, как вы, не видал!
Разливается, плачет.
— Надоел он мне ужасно! — рассказывал потом П. А. — Я его успокаивал, утешал, дал ему на чай. Потом, когда пришли белые, он у меня защиты просил. Я объяснил, что он дурак.
Над П. А. подсмеивались за его неискоренимую барскую манеру раздавать чаевые.
Рассказывают, что как-то, уезжая из гостиницы, он, уже стоя около автомобиля, заботливо оглядывал провожавших его отельных слуг — не забыл ли кого оделить — и видит какую-то женщину, очевидно, одну из служащих, которую он пропустил. Живо вытащил кошелек и сует ей деньги.
— Да ведь я не здешняя! — с радостным удивлением воскликнула дама. — Я просто мимо проходила и остановилась посмотреть.
Когда над П. А. подсмеивались, он оправдывался:
— Я хочу, чтобы людям было со мною весело.
Он не был человеком будней. Он был праздничный. «Зонтагскинд» — говорят о таких душах немцы, «Рожденный в воскресенье». И добр он был тоже как-то по-праздничному.
Иногда, видя его в особенно приятном, приподнятом, веселом настроении, многие думали, что, наверное, ему удалось обделать какое-нибудь выгодное дело. Но те, кто хорошо его знал, могли угадать безошибочно: сегодня П. А. помог кому-то, выручил кого-то из большой беды.
Помогал он без особого разбора.
— Ну, конечно, это пьяница, — говорил он. — Но если ему хочется выпить — ну, что поделаешь!
Его укоряли за его человеческое отношение к какой-то прямо каторжной морде.
— Н-да, конечно, это не шестидесятник, — соглашался П. А. — Но, по существу, он не такой уж плохой. Он, представьте себе, — богоискатель.
Богоискатель, когда подвернулся случай, очень подвел бедного П. А.
Но П. А. в таких случаях не обижался. Неумолимо строгий к себе, он почему-то очень легко прощал другим и все оправдывал. Для него не было плохих людей. У него душа была нарядная. Она не выносила атмосферы темного и грязного. Она спешила как можно скорее прощением и оправданием перевести все в область легкую, светлую, радостную.
Его осуждали за это всепрощение, но одновременно и удивлялись ему и восхищались им.
Он любил «дарить» людям и умел это делать. Каждый жулик, разговаривая с ним, чувствовал себя порядочным человеком, каждый «средняк» — умницей и каждая женщина — прелестной. Так дарил он каждому его самого преображенного.
О доброте его знают многие. И была эта доброта не нудная со слезой, а какая-то веселая, приятная.
Сидит компания за завтраком. Хозяйка случайно взглянула в окно и видит — направляется к ее подъезду известный попрошайка.
— Ах, как неприятно! Опять он! Знаете, мы просто не откроем двери. Позвонит, позвонит, да и уйдет.
— Ах, что вы! — испугался П. А. — А вдруг ему нужны деньги, и он как раз идет, чтобы у вас попросить, а вы вдруг не откроете! Это же невозможно.
Конечно, все расхохотались. Ведь именно тогда и запирают двери, когда к ним идут просить. А этот чудак П. А.! Ха-ха!
Он давал где только мог, никогда не отказывая. На его счет учились совершенно неизвестные ему студенты, кормились совершенно незнакомые старухи, лечились больные и выпутывались запутавшиеся в трудных и неладных делишках бывшие русские барыни. Нужно ли прибавлять, что многие, почти все, не терзали своего сердца долгой благодарностью.
Легкая, радостная душа П. А. создавала вокруг себя атмосферу милой, веселой влюбленности. Когда-то им увлекались дамы общества, актрисы, барышни.
Когда он заболел — атмосфера эта сохранилась. Его обожали сиделки, докторши, прислуга, все, кто за ним ухаживал.
Молоденькая француженка горничная купила себе новый воротничок и попросила разрешения показаться мосье.
— Мосье, наверное, хорошо понимает в туалетах.
Прошла, повертелась, и вернулась в восторге.
— Он заметил! Он заметил! Он, конечно, ничего не сказал, но чуть-чуть улыбнулся. Значит, воротничок хорош.
Навестила больного П. А. милая дама из бывших поклонниц.
— Последний акт «L’homme à la rose», — сказала она.
Он уронил платок, и она его подняла.
— Я больше не джентльмен, — грустно улыбнулся он. — Дамы поднимают мой платок.
— Нет, — серьезно сказала она. — Вы наш первый джентльмен, как принц Уэльский первый джентльмен Англии.
Когда он лежал в гробу, над его бледными тихо сложенными руками, рядом с ленточкой Почетного Легиона пышно рдела воткнутая в петличку алая роза.
А чей-то плачущий голос говорил:
— Умер дорогой наш! Вот сейчас, может быть, и там у Престола Божия уступает кому-нибудь место. Вы, скажет, наверное, достойнее меня…
Так уходил «L’homme à la rose», первый джентльмен русской эмиграции.
Река времен
Песни мои — веселые акафисты
Любовь — моя всегдашняя вера.
Уходят, уходят, уходят…
Точно река в половодье смывает их с нашего берега и уносит навсегда.
Вот нет больше М. А. Кузмина.
И — странно — все одинаково нежно улыбаются, глядя ему вслед.
Кузмин был нежным поэтом.
Хочется вспомнить — какой он был.
Так давно не было его слышно и не было слышно о нем, что кажется, будто он умер много лет тому назад, умер вместе с тем пестрым, шумным, сумбурным временем, в котором жил и расцвел.
И вот хочется взглянуть на него глазами памяти. Он не из тех, к которым возвращаются. Он не герой, не эпоха. Уже эти последние годы никто не вспоминал о нем, и книжки его потеряны. Еще живут, может быть, в ком-нибудь отрывки, обрывки. Но их не удержишь. Они как песок— скользят между пальцев.
Каков же был Кузмин?
Внешность Кузмина была очень оригинальна.
Он был среднего роста, худощав, голова не по телу велика и не по человеку, не по характеру его значительна. Быть бы ей надо было белокурой с голубенькими глазками, губки бантиком, с капризной родинкой на щеке.
А она была странного вида, не русская, не современная, а какая-то древнеассирийская или египетская. На египетских фресках мы встречаем эти огромные, неестественного разреза