Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Ну, слава-те, господи, изделали все честь-честью — и спокойны.
Приходит поверка, пересчитывают нас всех, сверяется дежурный с заметкой — недостает одного заключенного. Туда-сюда, считать, пересчитывать — и все едино, недостает одной живой души. Забегали, заметались менты, притащили списки, по спискам давай проверять. Ну, тогда и обнародовалось, что состоит в отсутствии, в недостаче, значит, заключенный такой-то.
И как только объявилась его фамилия, глядим мы — закипятился дежурный помощник, закорежило его. Видно, не по носу ему пришлось, что пропал лягаш. Бегает, суетится, и все, конечно, без толку.
Потащили которых из нашей каморы на допрос. Мы, конечно, как ранее было договорено, все дружной согласно показываем: мол, видели его, рыженького-то, в последний раз на прогулке, а куда он оттоль девался, нам, мол, это неведомо; это дело, говорим, начальства.
Ну, в конторе смотритель и некоторые другие и говорят:
— Устроил, видать, себе побег, когда муку привозили на пекарку.
А помощник, к которому покойник хаживал, закипел весь, пыжится.
— Не должен, говорит, он был бежать! Никак это ему не нужно было. Совсем ни к чему!
Услыхали это наши, — ага! — думаем — справедливо мы устроили, изничтоживши тую гадину!
Вот так-то, сынок мой. Устроили нам в этот день и на завтра преогромнейший шухор, но как ничего не обнаружили, то выписали рыженького в расход и стали в нашей каморе числить, до поры-до времени, на одного заключенного меньше.
3
А по прошествии не более четырех дён сменился у нас на колидоре мент. Заместо прежнего сурьезного дяди поставили, по всей видимости, еще необстреляного и из себя молодого. И оказался этот новый мент на язык развязный, вроде тульского — тульские, сынок мой, первее всего языком трепать охочи. Ну, ребята и завели с ним беседу о том, о сем. Он уши развесил. Послушал кобылку, сам ввязался в разговор.
А в разговоре случаем набреди на побег.
— Ну и дурак, — говорит, — который стрекача задал.
— Почему? — спрашивает кобылка.
— Да потому, — отвечает, — что всего и строку ему оставалось без малого семь месяцев. Но, окроме всего, брат у его в помощниках. Какой же резон от родного брата бежать?
Услышавши такое, удивились мы и в недоверчивость впали.
— Какой брат?
— А такой, грит, самый настоящий!
— Да ты врешь?!
— Вот идиёты! — смеется мент: — У нашего беглого-то какая фамилия?
Вспомнили ребята, раздобыли фамилие рыженького:
— Рогаткин!
— Ну, то-то! А помощнику, выходит, та же самая фамилия: Рогаткин!..
* * *
Вот, видишь, сынок мой, какая катавасия вышла. Родные они, значит, братья — рыженький и помощник. Конечно, брат брату завсегда ослабление и подмогу мог оказать. И укрепились мы в своей справедливости (что, значит, пришили лягавого) из этого самого случаю, что они братья.
Но, видишь, по окончании этого всего события обнаружили мы, спасибо менту глупому, туляку, настоящего лягавого, который засыпал наш побег, и вошли мы в сознание, что зря потрудились над рыженьким, зря эстолько хлопот на себя приняли и к тому же зря безвинную душу в помойную яму утопили.
Конечно, сделанного не воротишь…
Ну, а как мы настоящего-то легаша пришили, о том тебе, сынок мой, никакого нету интересу знать: обнакновенно эти дела делаются…
Да и спать пора: завтра чуть свет, поди, погонят дальше…
Про женщину
1
Из-под серого бушлата высунулась коротко остриженная голова, и сонный голос недовольно и вяло вплелся в мирную беседу:
— Опять, кобеля, про баб размазываете?.. Ишь, слюни распустили!..
Трое заерзали на нарах и заспорили:
— А разве нельзя? Видал, монах какой выискался!
— Тебе, Глотов, хорошо — к тебе баба, как привороженная, идет…
— Известный храп!..
Глотов сбросил бушлат, поднялся на локтях и сел.
— О бабе нечего толковать, ее бери — и все тут… А чтоб тары-бары, да хвастовство — это только у таких кобелей, как вы!
Курчавый черноволосый арестант, черноглазый, с франтовато подстриженными и закрученными усиками, одобрительно засмеялся.
— Правильно! Вот это верно. Бабу, как заприметил, так сразу бери. Без разговору!
— Ну, не всякую и возьмешь!
— Всякую!
Черноглазый встряхнул кудрями и подмигнул правым глазом.
— Баба — она хлябкая. Ее лаской прижми, а то рот зажал, да действуй… Ежели сильно шипериться начнет, и стукнуть раз два не мешает. Ха!
— Это ты про шмар!.. — брезгливо прервал черноглазого Глотов.
— Нет, брат, про всяких… Бабы — они все одним местом берут… Я, брат, разных видывал… Один раз офицершу…
— Ну, опять завели обедню! — зевнул Глотов: — хвастаете, врете. Вот ты, лучше, Васька, расскажи, как тебя бабы бивали?..
Арестанты захохотали. Черноглазый обиженно хмыкнул и отошел к другим нарам.
Глотов посмотрел ему вслед и ухмыльнулся.
— Не любит!.. А я вот, ребята, про одну девчёнку, от которой мне здорово влетело, всегда с большим даже удовольствием вспоминаю… Потому — совесть в ней была…
— Неужто влетело?
— Тебе-то, Глотов?!..
— Да, ребята… Был такой случай. Лет пять тому назад… В Чите…
2
Дни влеклись медленно. Июль жарил во-всю. Пересыльные бараки задыхались от жары. Начальство подбирало партию — последнюю якутскую партию: длинный обоз, ощетинившийся штыками, потянется по бурятским пахучим степям, потом бестолково и грохотно погрузится людской хлам на паузки, и на паузках вниз по Лене поплывет партия к Киренску, к Вилюю, к Якутску.
В душный барак, к уголовным, начальство вплеснуло нескольких политических. Они облюбовали себе клочок нар, обособились и чутко и настороженно прислушивались и приглядывались к окружающей жизни.
Они не мешали камере своим присутствием, про них знали, что они народ артельный, товарищеский, что они, если нужно, умеют язык держать за зубами. Их мало стеснялись. И хотя и была в отношении их некоторая сдержанность, но она скорее походила на смутное и скрываемое уважение, а не на неприязнь.
Когда Глотов начал рассказывать свою читинскую историю, кто-то из политических присел ближе на нары и стал внимательно слушать.
И так как Глотов рассказывал громко и внятно, то слушавший не проронил ни единого слова из этого рассказа.
3
— Состоял я тогда, — рассказывал Глотов, — в бегах. По летнему времени занятие это было вольготное и спокойное. Собирался я подаваться за Камень, ну, была одна задоржка, и я, следовательно, гранил читинские пески. И вот, ребятишки, ходил я, ходил этаким манером и вышел я за город. День стоял важный, жарища шпарила во-всю, кругом трава, можно сказать, на солнце горит. Вообще —