Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Полузадохшийся, он проснулся под одеялом и тут же стер в уме эту надпись; волна за холодной волной, как дрожь при лихорадке, накатывали ужас, прозрение, понимание.
– Нет, – сказал мне Касс, – я не узнал, что там было начертано, но узнал кое-что другое. Эта дрожь, озноб понимания… я лежал в темноте, и меня било. Кое-что я узнал.
– А именно?
– Понимаете, сны. Я в них никогда особенно не верил. Эти мозгопроходцы из госпиталя в Сан-Франциско все выпытывали у меня сны – ну понятно, хотели подключиться к моей глубинной электропроводке. Я понимал: какой-то смысл в этом есть, – не настолько уж я был темен, – но считал это своим личным делом, и, когда они спрашивали, что мне снится, я говорил: ну что, бабы, конечно…
– И что же?
– Хотя, говорю, я понимал, что они, может быть, на верном пути. Это и не гению понятно, что страхи и ужасы, которые ты видишь во сне, что-то означают, даже если эти ужасы – только маски, символы. Надо лишь забраться под маску, под символ…
Честное слово. Всюду черные! С тех пор как я уехал в Европу, половина моих кошмаров – из тех, что я помню, конечно, – связана с неграми. Негры в тюрьме, негры в газовой камере, я в газовой камере, а негры на меня смотрят. Ну хотя бы тот страшный сон в Париже. Каждый раз откуда-то вылазит ниггер: казалось бы, славный южный паренек, который чуть посмекалистей своих полевых собратьев, мог бы и пораньше во всем разобраться. Но понимаете, дело в том – и это, наверно, большое счастье, – что сны и даже кошмары тут же улетучиваются из головы, как только ты продрал глаза. Я говорю «счастье», потому что нет, по-моему, такого белого южанина в возрасте старше пятнадцати лет… да чего там, десяти! пяти! – которому не являлось бы в кошмарах то, что я вам рассказывал, или нечто подобное – с неграми, кровью, ужасами. Представляете, если бы это не забывалось? Весь наш Юг превратился бы в сумасшедший дом…
– Ладно, обойдемся без проповедей, – продолжал он немного погодя. – Я, наверное, вроде вашего отца – как вы о нем рассказывали, – заядлый либерал, по крайней мере для южанина. Оттого, что долго жил среди янки и женился на янки. С другой стороны, терпеть не могу дураков северян, которые в жизни не бывали южнее Манхэттена и начинают нас учить: шагайте в ногу, да прямо сейчас, да поживее, черт возьми, да без рассуждений, это вам же лучше, это гуманно, это порядочно, это по-американски, – и делают вид, будто Гарлема и чикагского гетто не существует. Не знают, паразиты, что там творится.
Ладно, без проповедей. В Европе у меня на многое открылись глаза. Видит Бог, процесс не из легких, да и потому, как я вел себя порой, этого не скажешь, тем не менее глаза открылись, и теперь мне понятно, что многие сны и кошмары, которые я отчетливо помню, сыграли тут свою роль.
Хотя бы этот, что я рассказывал. Но сперва… попробуйте вспомнить. Мальчишкой вы кричали кому-нибудь «ниггер»?
Я подумал.
– Да. Какой же мальчишка не кричал? На Юге-то?
– А сделали вы когда-нибудь цветному гадость? Настоящую гадость?
Вспоминая детские годы, я не мог выгрести оттуда ничего, кроме этого недостойного древнего выкрика.
– Кричали им, когда ехали из школы на автобусе, – сказал я. – Другие ребята, случалось, бросали гнилой апельсин. Больше ничего. В Виргинии с этим довольно мягко.
– Это вы так думаете, – хмуро, но с улыбкой возразил он.
– Почему?
– Ладно, в то утро – то самое, когда мы познакомились с Мейсоном, – я проснулся, и сон еще туманил мне мозги, а по спине еще подирал мороз, холод узнавания, – и вдруг я понял, что все это значит. Не скажу, что все стало ясно как день, но, когда я проснулся, сразу вспомнил одно жалкое, гнусное дело, которое я совершил в пятнадцать лет, – ужасное, подлое дело, и все эти годы оно сидело где-то в глубине памяти. Словно надутый шар, бледный как не знаю что, всплыл этот малый, о котором я столько лет не думал, что даже имя его еле вспомнил – но вспомнил все-таки. Лонни. Лонни, – повторил он.
– Лонни?
– Ага, сейчас расскажу.
И вот у красивой реки Ашли, привалившись к сосновому пню, он поведал мне о том, как семнадцать лет назад впервые узнал горький вкус позора. Это было летом, ему шел пятнадцатый год – или шестнадцатый? Не важно, год туда, год сюда, вины не убавит, – дядя купил ему билет на автобус и сплавил (как уже делал не раз в те кризисные годы, когда его желтый табак не брали и даром) к троюродному брату Хоку Кинсолвингу, на юг Виргинии, в ту часть, о которой туристы, устремившиеся к дворцам Вильямсберга и барским усадьбам у реки, не ведают ни сном ни духом, в прокаленный городишко Колфакс, 0 м над ур. моря, нас. 1600 ж., промышленность: склад для арахиса, покосившийся хлопкоочиститель, пилорама и автомагазин. Кассу то лето запомнилось многим (пятнадцать лет! Именно столько – потому что он тогда вступил в пору возмужания, не рано и не поздно, но мощно и незабываемо, как это бывает со всеми мужчинами, – в данном случае после сеанса в душном кинотеатрике, где он посмотрел фильм с Вероникой Лейк, а потом чуть не потерял сознание в темноте за домом брата, среди летних душистых мимоз) – и этими мимозами, их водянистым бледно-розовым цветом, и пылью в опаленных черных задворках города, и старыми дамами, которые обмахивались веерами в зеленой тени террас, и громкими песнями пересмешника на восходе солнца – сотней приятных впечатлений, чисто летних, чисто южных, которые теснятся в голове, но накрыты одним громадным, всеобъемлющим. Отдаленно, косвенно оно связано с троюродным братом Хоком, фермером, который выращивал кукурузу и арахис и, будучи почти таким же бедным, как старый дядя, устроил Касса на неполную ставку в автомагазин – в складскую часть его, загроможденную штабелями шин, коробками радиоламп, колесных колпаков, инструментов, пропахшую резиной и маслом; прямо, непосредственно и зловеще оно связалось с человеком по имени Лонни (была ли фамилия, Касс так и не узнал), мужчиной двадцати одного года, с плохими зубами, сплющенным землистым лицом и напомаженным желтым зачесом. Лонни был помощник заведующего. Бывал ли я в округе Сассекс и видел ли в деле настоящего виргинского джентльмена? Нет? Хорошо, так вот вам Лонни, баптист, не совсем, правда, грамотный и недалеко ушедший от белой швали, но не помешанный, не слабоумный и вообще краса южного рыцарства. Не забудем также, Питер, что это была Виргиния, моя родная Виргиния, Виргиния величавых châteaux,[284]стриженых зеленых лужаек и сухопарых аристократов верхом на конях, Виргиния, запретившая суды Линча, Виргиния любезных речей и просвещенных (умеренно) джефферсоновских принципов справедливости – не Миссисипи, не Алабама, не Джорджия, а Старый доминион, обитель консерватизма, взошедшего на воспитанности, изысканности и джентльменских понятиях о демократии. Правда, Колфакс – не та Виргиния, которую обожают составители официальных проспектов, не солнечный край, изобилующий богатствами старины, где дамы XVIII века, в кринолинах и бархате, при свечах, водят накормленного яблочными оладьями гостя по барским залам на плантациях Шёрли, Вестовер или Брендон; где накрахмаленные до горла негры в треугольных шляпах и атласных панталонах выглядят точно так, как при массе Уильяме Бёрде, владевшем всей рекой Джемс от Ричмонда до моря; где в церкви, увитой плющом, Патрик Генри бросил бессмертный клич свободы,[285]– нет, это была Виргиния, никому не известная, равнинная, жаркая Виргиния, Виргиния болот и сосен, илистых рек, вислоухих мулов и свиней, хрюкающих среди посевов земляного ореха, но все равно Виргиния. И Лонни.