Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Для других толкователей подобная апология любви, зачастую прелюбодейной, настолько немыслима в рамках христианского общества XII в., что они и вовсе ее отрицают: разумеется, в недрах этого общества существовали и чувственность, и сладострастие, но побеждали они редко — по крайней мере, в провансальской литературе. Fin’amors была всего лишь «целомудренным вдохновением», господствующим над желаниями, тогда как «полная любовь» зародилась на Севере[723]. С этим можно поспорить — настолько очевидно, даже (и, возможно, особенно) в окситанской лирике, стремление к полной, завершенной любви. То же самое можно сказать и о старофранцузской литературе, несмотря на стремление некоторых ученых доказать, что романы, подобные «Тристану и Изольде», описывали пламенную любовь, не выходящую, однако, за границы целомудрия[724]. По их мнению, это романы фрустрации, плод обмирщения христианской любви, отрицание плотской страсти и восхваление брака без интимных отношений, но и без любви, под ирландским влиянием[725].
Чтобы разрешить это явное противоречие между куртуазной любовью и существующей моралью, некоторые толкователи выдвинули идею о том, что куртуазная любовь не была ни изложением доктрины, бытовавшей в то время, ни принятой идеологией, — она была лишь воплощением мечты или даже воображения. Чистейшей игрой ума[726]. Исходя из этого, работы, описывающие куртуазную любовь как нечто существовавшее в действительности, остаются без объекта исследования и даже становятся ловушкой для толкователей литературных текстов[727].
В недавнем времени этот вопрос был тщательно изучен в новаторской статье М. Аккари. По его мнению, fin’amors представляет собой решающую попытку придать любовному поведению, уже «обтесанному» куртуазностью, утонченность. В fin’amors женщина становится вдохновительницей социальных и рыцарских добродетелей возлюбленного, но не его наградой. Однако, независимо от героев, все способы поведения, описанные в романах, характеризуют рыцарскую любовь, противопоставленную fin’amors, которая является наивысшим одухотворением любви куртуазной. Отсюда автор, используя в своем анализе категории, установленные Ж. Фрапье[728], предлагает различать куртуазность (общее социальное поведение, предложенное в качестве образца), куртуазную любовь (многогранное любовное поведение в рамках куртуазности) и fin’amors (идеальное поведение, предполагающее победу разума над плотью). Следовательно, куртуазная любовь действительно существовала — в рамках куртуазности, со всеми ее уровнями и во всех ее формах, используемых рыцарями, тогда как fin’amors была лишь мечтой об абсолюте.
Темы провансальской fin’amors появились в старофранцузской литературе благодаря Кретьену де Труа. Но автор, как «неисправимый моралист», попытался сделать невозможное — заключить fin’amors в законные рамки брака. Таким образом, его «Рыцарь телеги» остается единственным нарративным текстом, в котором произведена попытка точного воспроизведения темы fin’amors трубадуров. Но, вопреки очевидному, вопреки общепринятым гипотезам, Кретьен де Труа ни в коей мере не является певцом прелюбодейной любви. Даже та сцена, в которой Ланселот приходит к Гвиневере в ее покои ради пламенной ночи любви, по сути является обманом, мечтой, поскольку «никто никогда не поверит в то, что ярый защитник брака мог допустить саму идею о плотской связи Гвиневеры и Ланселота, которая низвела бы их до уровня корнуэльских любовников, чье безнравственное поведение он не переставал изобличать»[729].
Итак, стихотворные романы XII–XIII вв., за исключением «Рыцаря телеги», отсылают нас вовсе не к fin’amors, этой утонченной элитарной мечте, а к различным формам и способам любви, переживаемой второстепенными персонажами даже в большей степени, чем главными героями. На первый план в этом случае выходит сексуальное влечение, находя свое выражение в насилии и захвате, «основных формах любви в средневековой цивилизации». И все же эти грубые и жестокие нравы смягчает куртуазная атмосфера; отныне феодальное общество, отказываясь от христианских моральных ограничений, но не порывая с ними полностью, допускает в свою повседневную жизнь сексуальность. Женщина вновь занимает свое естественное положение сексуального объекта и искусительницы, которое она, впрочем, никогда не покидала, оставаясь таковой в идеале и в воображении.
Заметим, что литературная модель на самом деле многозначна и многообразна. В литературе переплетаются мечта и повседневная действительность, идеал и реализм, объективное описание и транспозиция, устремления, сублимации и игра воображения. Вся сложность для историка заключается в степени «допустимой реальности», которую он приписывает каждой из форм любви, описанной в анализируемых им произведениях. Мы знаем, насколько субъективным может быть такой анализ, а, следовательно, и интерпретация, выстроенная на его основе. Именно так обстоит дело с куртуазной любовью (как, впрочем, и с Алиенорой), чью интерпретацию варьировали время и нравы толкователей. Ее новый вариант представлен сегодня историками, рассматривающими этот вопрос с позиций феминизма[730], женоненавистничества[731] или современного психоанализа. Последние видят в куртуазной любви отражение формы невроза, главным образом мужского: человек страдает из-за неразрешимой любви, поскольку его дама сердца недоступна. Тогда мужчина выстраивает настоящую любовную клетку, низводя себя до положения марионетки, поверженной, раздавленной, истерзанной неутоленным желанием в рамках парадоксальной и разрушающей любви, субъект которой находится в вечном ожидании, а объект — в вечной недосягаемости[732]. Fin’amors становится для таких толкователей способом «говорить» о любви, не занимаясь ею, своего рода словесным искусством отдаления от таинственной и беспокоящей воображение женщины[733]. Парадоксально, но подобные интерпретации, сделанные в рамках психоанализа, допускают, что литература по большей части является достоверным отражением действительности и описывает ситуации, соответствующие социальной реальности того времени, которую исследователь толкует по-своему, придерживаясь установок своей «школы».