Шрифт:
Интервал:
Закладка:
В пору моего дворового детства мы, одичалые щенята, дружной стаей набрасывались на любого ребенка, который случайно забрел в наши владения. «Ты не с нашего двора!» — кричали мы и щипали безответную жертву, которая ничего не могла противопоставить нашим доводам.
Наш сосед Петька был как раз с нашего двора. Это он обучил нас красть арбузы на задворках овощного магазина, а также мату и примитивной эротике. Подобные романтические уголовники до сих пор пышным цветом произрастают на унавоженной для них почве. Разве что раньше они были чуть более артистичны, бесшабашны и талантливы. Ныне преступления пошли тупые, нелепые, стрессовые.
За вычетом войны сей скромный труженик всю свою жизнь провел в лагерях. В первый раз еще не вполне совершеннолетним он сел за кражу с железнодорожной насыпи ведра каменного угля, который просыпался с товарного состава.
Наш великий друг детей и заключенных перед войной чутко следил и заботился о судьбах малолетних преступников. За ведро угля юный рецидивист получил семь лет. Но в тяжелые для страны военные годы почти весь приблатненный элемент был досрочно освобожден и отправлен на передовую. Страна нуждалась в отважных вояках и никогда особо не гнушалась уголовщины. Именно подобные отчаянные натуры оголтело бросались вместо собак под танки или прикрывали своим телом амбразуру вражеского дзота. Не оплошал и Петька — на фронте из него получился лихой разведчик.
Но в сорок третьем ему не повезло: он попал в плен, бежал и по возвращении на родину угодил опять же в лагерь, откуда его неожиданно быстро выпустили, вернули ленинградскую прописку и даже разрешили жить в черте города. «Я везучий», — хвастался он под пьяную лавочку. Похоже, он даже не подозревал, что жизнь его могла сложиться иначе.
Пластичный, дерзкий и щедрый, он нравился бабам и, по-моему, большей частью жил за их счет. (Послевоенный дефицит на мужиков.) Трепло, балагур и повеса, он бахвалился, что ни одна баба не устоит перед ним, и, наверное, поэтому приставал ко всем без разбора, даже к полоумной старухе Коксагыз. Я, получившая прививку чистоплотности у немцев, возненавидела его с первого взгляда. В пьяном виде он не обходил меня своим вниманием, но, встречая сопротивление, обижался, обзывал «фашистской подстилкой» и даже натравливал на меня соседей, которые в свою очередь, тоже чувствуя мое брезгливое высокомерие, не прочь были швырнуть в меня камень.
Он работал в нашей жилконторе столяром и слесарем-сантехником, но заставить его работать на свободе было практически невозможно. В течение дня он то и дело забегал со своими дружками, чтобы раздавить «Плодово-ягодного» на двоих-троих-четверых. Пьяный, он обычно толковал про лагеря, пел под гитару блатные песни и рассказывал всякие байки из тюремной практики. Он там был всегда на хорошем счету. Сидел он почти всю жизнь. На свободе ему было дико и неуютно, он не привык к свободе и не умел распоряжаться своей жизнью самостоятельно. Не зная, куда девать себя, свое время и силы, он пил, дебоширил и снова садился. Ненавидел немцев, евреев, грузин, хохлов. Ненавидел всех, кого не боялся. Боялся начальства и старался ему угодить.
Петька по-своему любил мою мать, уважал и боялся ее, как начальства. Он искренне хотел ей помочь, принести хоть какую-то пользу. В искренности его чувств сомневаться не приходилось, но работать было выше его сил.
Однажды по пьянке он решил отремонтировать нашу комнату. Это была фантасмагория! Ремонт длился месяц и обошелся нам весьма дорого. Мать утверждала, что за такие деньги можно было сделать пять ремонтов. Любой инструмент держался в его руках только пару часов в сутки, после утренней опохмелки. Эти часы он работал лихорадочно быстро и успевал сделать довольно много. Но потом шла очередная поддача, в результате которой он портил уже сделанное. При этом он все время вымогал у матери деньги на материалы, которые тут же пропивал.
Помимо нас с Петькой в нашей коммуналке проживали или, скорее, были прописаны (добрая половина жильцов постоянно где-то пропадала) два колченогих инвалида, один из них вскоре сгорел от водки; три матери-одиночки с ненасытным полчищем ребятни всех возрастов; три тщедушные бывшие интеллектуалки (одна из них была помешана на интимной жизни Пушкина и считала себя его потомком), бравый отставник семидесяти лет, исповедующий культ собственного здоровья, шесть алкоголиков (из них трое несовершеннолетних), три старые злобные стервы из потомственных ленинградок, полоумная старуха Коксагыз с сыном и невесткой, благообразная старая дама из бывших жильцов квартиры и небольшая еврейская община, которая жила особняком и в общественной жизни почти не участвовала.
Ответственным квартиросъемщиком единогласно была избрана моя матушка, которая умела руководить народными массами. Правда, данный коллектив она к народу не причисляла. Под святым понятием «народ» им всегда мерещилось нечто туманное, грозное и мифическое. Больше всего они боялись, как бы этот народ опять не сплотился.
Еще в квартире проживала еврейская такса Зита. Потом она исчезла. Поговаривали, что ее съели как верное средство от чахотки. Три кошки с неизменными котятами (блокадницы поглядывали на них с вожделением) и полчища крыс, тараканов и клопов.
Тетка Липка, Олимпиада Гавриловна, потомственная портниха, была горячей общественницей, то есть злосчастной склочницей, сплетницей и провокатором. Она вечно мельтешила на кухне и в прихожей возле телефона. Дверь в ее комнату всегда была приоткрыта, чтобы слышать все, что происходит в квартире: кто пришел, кого привел, кого вызывают к телефону и зачем. Это шустрое, востроносое существо, с нелепой претензией на интеллект, почитало себя потомственной ленинградкой.
Трусливо пятясь к собственным дверям, она, как дворняжка из-под забора, тявкала и больно кусала вас в самые уязвимые места, а доведя до бешенства, ловко юркала в свою нору и, захлопнув дверь у вас под носом, злорадно хихикала там в безопасности.
Но главные баталии бушевали вокруг унитаза и электросчетчика. Эти приборы были основной страстью нашей ехидны. Они гипнотизировали ее, сводили с ума, лишали сна и покоя. Она точно знала, какой запах оставляет в уборной каждый из жильцов квартиры, и поэтому безошибочно могла определить, кто там нагадил.
Ну а счетчик был прямо-таки ее роковой страстью, и часто можно было видеть в полутемном коридоре призрачную тень, которая, поднявшись на цыпочки, завороженно следила за мельканием цифр в крохотном оконце или ласково стирала с него пыль чистой тряпочкой. Когда же приходил срок снимать со счетчика показатели, тут Липка приходила в такое исступление, что страшно было находиться поблизости. Она вся дрожала, трепетала, заикалась, руки у нее тряслись, а мысли путались… Она не была скупердяйкой и жила не хуже других, но из-за каждой копейки происходили настоящие сражения с угрозами, проклятиями и даже жалобами в суд. Я знала людей более положительных и уравновешенных, которые за двадцать копеек в подобных электроскандалах готовы были перегрызть друг другу глотку. И это явление можно объяснить разве что заразной общественно-коммунальной психопатией.
В конце концов эта страсть погубила тетку Липку — в одной электробаталии ей проломили черепушку.