Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Иван хмуро отмалчивался.
– Сам же говорил: служба – сорок дней! – уже в голос ревела Машка. – Оно тебя проглотит – не подавится!
Однако оба понятия не имели, чего боятся и какое чудовище может вдруг возникнуть в диких весенних водах, омывающих городок.
– Весной добро не отличить от зла, – говорил Соломенцев. – Это-то и страшит. Воздух, вода, мысли – все взволновано и смешано, и как тут быть?
– Переждать…
– Я должен искупить… – Язык плохо повиновался ему. – Почему-то ведь я родился таким… и башмаки… Не понимаю!
Пасмурным субботним полднем он вдруг быстро собрался и бросился к реке.
Машка вскочила на велосипед, но с полдороги вернулась. Завернула стальные башмаки в тряпицу, которую завязала прочным узлом, и только после этого помчалась вдогонку за Иваном.
Выскочив на гребень дамбы, она тотчас увидела его: раздевшись донага, он высоко подпрыгнул и скрылся в глубине темно-свинцовых вод, изрытых вспененными водоворотами.
– Да вон он где, – сказал неслышно подошедший сзади дед Муханов, указывая желтым пальцем на мелькавшую среди бурунов точку. – Если щук попадется, еще ничего, а щука точно откусит…
– Убери палец, – процедила сквозь зубы Машка, – не то я тебе его по самую жопу откушу. Понял?
Дед закурил сигарету, набитую черным грузинским чаем высшего сорта, и удалился с независимым видом, хотя на лице у него была написана речь минут на десять, состоящая из цензурных многоточий и восклицательных знаков.
Сцепив зубы и не отрывая взгляда от грязных вод, Машка ждала. Сзади что-то звякнуло: это Буяниха нечаянно задела ногой узелок со стальными башмаками, валявшийся рядом с велосипедом. На гребне дамбы молча ждали чего-то тысячи людей, не отрывавшие взгляда от разлившейся реки.
Наступила ночь, но люди не расходились. Никто не заговаривал с Машкой, а она почему-то боялась привычным лаем разогнать зевак, чтобы в одиночестве дождаться рассвета. Присев на корточки, она уснула, успев напоследок подумать: «Если утром на дамбе никого не останется, значит, он не вернется».
Открыв глаза с первым лучом солнца, она долго не решалась обернуться, но все же пересилила страх. Тысячи людей по-прежнему стояли плотной массой на гребне дамбы, хмуро наблюдая за обманчиво жидким веществом воды, способным поглотить любую вещь, любого человека, проломить любую преграду – стену ли, жалкую ли женскую мечту о любви или несметное воинство ангельское…
– Вот он! – крикнул вдруг дед Муханов.
Мужчины бросились к воде и вытащили на берег совершенно обессилевшего, с кровоточащим боком Соломенцева, мертвой хваткой вцепившегося в бревно и с ног до головы покрытого чьей-то чешуей, яркой медью блиставшей под солнцем. Оторвав его кое-как от бревна и укутав одеялами, Ивана Алексеевича бегом понесли в больницу.
– Жаль его, – протянула Буяниха. – А может, и зря жалеем. Ведь ему каждый день приходится жить, а нам довольно только быть.
Дамба опустела.
Повесив узелок с башмаками на руль, Машка кое-как взобралась на велосипед и, преодолевая болезненную ломоту в теле, поехала в сторону больницы.
Узнав, что Соломенцев не приходит в сознание, но кровотечение удалось остановить, она поднялась в бельевую, поставила на тумбочку извлеченные из узелка стальные башмаки и застыла на стуле.
Через час к ней заглянул доктор Шеберстов.
– Вряд ли он выживет, Маша, – сказал доктор. – Может быть, у него вырастет вторая нога. Что-то там внутри у него происходит… Боюсь, я просто ничего не понимаю…
– Почему боитесь? – не оборачиваясь, спросила Машка.
– Он ведь родился одноногим. Кто знает, что будет…
Она промолчала.
Когда Шеберстов закрыл за собою дверь, Машка опустилась на колени перед блестящими стальными башмаками, сложила перед собой ладони и тихо, но отчетливо сказала:
– Пусть останется одноногим, Господи. Или двуногим. С рогами, крыльями и хвостом. Я все равно рожу от него ребенка. Хотя и знаю, сколько и чего мне придется пережить. Согласна. Но умереть он не должен, потому что не может он умереть никогда. Ни за что, Господи. Аминь.
И решительно встала, не перекрестившись, потому что не знала, как это полагается делать, да и надо ли? Извлекла из самого темного угла бельевой костыли и с яростью сломала их через колено – откуда только силы взялись.
Ее никто не остановил, когда она, в небрежно наброшенном на голые плечи халате, вошла в одиночную палату и легла рядом с Иваном, тесно прижавшись к нему грудью, животом и бедрами, краше которых не было на всем белом свете.
От него слабо пахло сырой рыбой, пережитым ужасом и неизжитым одиночеством.
Он вдруг открыл глаза. По щекам его текли слезы.
– Я же говорил: это заразно.
– В хорошей компании можно и заразиться…
– Неужели мне придется ходить на костылях?
– Нет. Я научу тебя одноногой жизни… будешь у меня прыгать на одной как миленький…
– От тебя почему-то пахнет мною, – прошептал он.
– Еще бы, – сонно пробормотала она, обнимая его за шею.
Заглянув через полчаса в палату, доктор обнаружил их крепко спящими.
– Так он выживет или нет? – сердито спросила повариха Люба.
– Где черт не сладит, туда бабу пошлет, – загадочно ответил Шеберстов.
– И что дальше?
Доктор задумчиво посмотрел на нее сверху вниз и пожал плечами:
– Мы ведь от смерти спасаем, а от жизни лекарств пока не придумано. Одно знаю наверняка: костыли ему еще долго не потребуются. На кой черт ему костыли, а?
Он входил в Красную столовую, чуть пригнувшись в дверях, – коротышка, метр с кепкой, и останавливался в величественной позе. Суконная фуражка с околышем цвета хаки, застегнутый на все пуговицы френч, высокие кожаные сапоги. Заложив руку за борт френча, горбун приветствовал публику низким голосом:
– Здравствуйте, товарищи!
Но никому почему-то не хотелось отвечать традиционным: «Здоровее видали!» – или: «Здорово, начальник!» Кто-то что-то бурчал, но большинство делало вид, что ничего не произошло. Не располагала к шуткам ни сталинская внешность горбуна, ни род его занятий: он служил санитаром в морге. Буфетчица Феня, в последние годы чувствовавшая какое-то внутреннее недомогание, при появлении горбуна крестила живот под клеенчатым фартуком: болело именно там, в женском месте. «Как представлю, что когда-нибудь буду лежать перед ним нагишом… лучше жить, ей-богу!»
Положив фуражку на полочку возле печки, коротышка направлялся в угол, к столику под сводчатым окном. Тщательно выколотив папиросный мундштук о столешницу, закуривал в ожидании официантки. Зиночка приносила всегда одно и то же: винегрет с селедкой, котлеты с картофельным пюре – «Подливки побольше!» – и кружку пива. После ужина он выкуривал еще одну папироску и так же величественно удалялся, бросив на прощание: