Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Кабинет, в работе которого я не принимал больше участия, согласился узаконить post facto[128] произведенные казни. При этом министр юстиции Гюртнер попытался дать последний бой. Хотя он и был согласен отказаться от проведения обычного судебного следствия по факту казни семнадцати самых отталкивающих лидеров штурмовиков, но настаивал на подобающем расследовании всех остальных смертей. Гитлер дал на это согласие, но действительная работа по расследованию сделалась невозможной из-за отказа Гиммлера и гестапо предоставить какую бы то ни было помощь. Прошло несколько дней, пока я смог получить окончательное подтверждение того, что Юнг был расстрелян в подземелье гестаповской тюрьмы на Принц-Альбрехт-штрассе. Я уговорил Гюртнера возбудить дело о его убийстве неизвестными лицами. Расследование было начато, но не выявило ничего значащего, а после смерти Гюртнера о нем «благополучно» забыли.
В лице Юнга я потерял друга и соратника. Он был практикующим мюнхенским адвокатом и считался одним из наиболее активных и одаренных консерваторов младшего поколения. Он опубликовал много оригинальных работ, в которых пытался предложить альтернативу механистическим и материалистическим доктринам Руссо, Маркса, Энгельса и Ленина. Наши идеи во многом совпадали, и я выразил их, когда, заняв пост канцлера, занялся поисками новой концепции государственной власти.
Занятый моими многочисленными обязанностями, я настоятельно нуждался в ком-нибудь, кто мог бы помочь мне формулировать эти идеи. Мой старый друг Гуманн посоветовал мне обратиться к Юнгу. Когда я спросил у него, не согласится ли он стать моим добровольным, не получающим жалованья советником, Юнг принял предложение с энтузиазмом. Вместе с ним мы вырабатывали тактику для первых выборов, состоявшихся при Гитлере. Обычно мы вместе согласовывали тему, после чего Юнг предлагал проект текста выступления. После этого мы обсуждали его в течение нескольких дней или даже недель, как было в случае с моей марбургской речью. Юнг был протестантом, к тому же – меньше меня озабоченным необходимостью основывать всю перестройку общества на внедрении в повседневную жизнь принципов христианской этики. Он не вмешивался в решение поставленной мной задачи объединения доктрин католической церкви с нашими политическими воззрениями.
Это он нес ответственность за мои речи на тему о «национальной революции». Во время обсуждения закона об особых полномочиях, когда мы пытались сохранить за президентом право законодательной инициативы, он служил моим связным с партией немецких националистов и с Баварской народной партией. Позднее, во второй половине 1933 года, когда еще казалось, что возможен возврат к нормальному существованию, Юнг и я стали видеться реже. И только в мае 1934 года, когда Гиммлер и гестапо захватили мощные позиции в Пруссии, а здоровье Гинденбурга стало серьезно ухудшаться, мы сошлись снова, чтобы выработать то последнее обращение, с которым я выступил в Марбурге.
Бозе имел обыкновение шутя советовать мне: «Пишите сами свои речи, сударь, у вас они лучше получаются». Я упоминаю здесь об этом потому, что, когда мои хулители затрудняются, в чем бы еще меня обвинить, они делают предположение, что все мои речи были целиком написаны Юнгом. Я был настолько неумен, говорят они, что не смог бы сам придумать все это. Забат, бывший в то время моим chef de cabinet, любезно засвидетельствовал при рассмотрении моего дела на процессе по денацификации, что никто в ведомстве вице-канцлера никогда не сомневался: марбургская речь в точности отражала мои тогдашние взгляды. Нет ничего необычного в том, что человек, занимающий такую должность, как я в тот момент, пользуется услугами наилучших советников и помощников. Некоторые из самых известных речей президента Рузвельта были результатом подобного коллективного труда.
В то время, когда я в 1948 году отбывал свой срок в трудовом лагере в Гармише, у меня произошел разговор с одним бывшим генералом СС. Он был полицейским чиновником, и в 1933 году его, как специалиста, направили для усиления гестапо. По его мнению, главным инструментом Гитлера при подавлении ремовского путча выступало не СС, а Sicherheitsdienst[129] Гейдриха. Берлинскими частями этой службы командовал человек по фамилии Беренс. Генерал рассказал мне, что ему было поручено допросить Эдгара Юнга на предмет выяснения, не он ли написал для меня марбургскую речь. Юнг это отрицал, и дальнейшими допросами занялся Беренс. Должно быть, вскоре после этого Юнг был расстрелян.
В конце февраля 1948 года меня вызвали свидетелем в Нюрнберг на один из позднейших процессов (хотя в действительности давать показания мне не пришлось). Там у меня произошел еще один короткий разговор с полицейским чиновником, которого я назову здесь как Г., в результате чего я выяснил некоторые дополнительные подробности гибели второго моего друга, Бозе. Он был убит, как сообщил мне Г., при попытке оказать сопротивление. Г. рассказал, что вечером 30 июня он получил приказ переправить труп Бозе в морг. В заключении патологоанатома говорилось, что он получил несколько пуль в сердце, а в помещении канцелярии было подобрано пять или шесть стреляных гильз. Г. занимался этим делом еще неделю, имея инструкции изучить мой архив на предмет нахождения доказательств соучастия в заговоре Рема. Он, однако, пришел к выводу, что такая работа для одного человека непосильна, и передал все папки в гестапо.
Бозе, как я уже говорил, собирал документы о деятельности Гиммлера и Гейдриха. Ему помогал в делах, имевших отношение к прессе, человек по фамилии Бохов, который позднее некоторое время работал агентом Sicherheitsdienst. У меня нет ни малейших сомнений, что именно Бохов сообщил гестапо об этой стороне деятельности Бозе, а потому на нем лежит прямая ответственность за его смерть. Бохов позднее объявился в Вене, когда я работал там послом, и я еще расскажу о нем в связи с убийством другого моего служащего, фон Кеттелера, которое произошло в конце моего пребывания на этом посту.
С женой Бозе, у которой было двое малолетних детей, при известии о смерти мужа случился нервный припадок. Гестапо отказалось выдать его тело. Все жертвы чистки были поспешно кремированы во избежание неприятных расспросов о характере постигшей их смерти. Через неделю после его расстрела гестапо откликнулось на мои настойчивые требования, выдав мне урну, содержавшую его прах, и я, проигнорировав предупреждение Гиммлера о недопущении провоцирования публичных демонстраций, устроил достойные похороны на берлинском кладбище Шёнеберг. Я чувствовал: самое меньшее, что мне надлежит сделать, – это произнести подобающее надгробное слово. Я говорил о его высоком служении народу и о том, что мы хороним его как человека верности и чести. Все произносимое мной записывалось угрюмыми гестаповскими шпионами, затесавшимися в толпу пришедших на похороны.
Моя маленькая речь не прошла незамеченной. Муссолини прислал мне через германского посла в Риме фон Хасселя письмо, в котором называл мой поступок отважным и выражал удивление по поводу незначительности сопротивления, оказанного членами коалиционного кабинета. Возможно, этот факт в какой-то степени отражает ту крайнюю степень замешательства, которое царило тогда в наших умах.