Шрифт:
Интервал:
Закладка:
За желтым лесом начался лиственный, смешанный. Потом была березовая роща, где, отойдя от дороги метров на двести, мы устроились на поваленном дереве и пообедали бутербродами, помидорами, и попили теплого зеленого чая из термоса. Потом в одной из солнечных клякс расстелили подстилку и валялись там пару часов, даже подремали.
– А принца из Дюймовочки Димкой, поди ж, звали? – вдруг спросил муж, криво улыбаясь, когда мы продолжили путь.
Я пожала плечами:
– Принц-эльф был испанцем… но его вполне могли вывезти из России, он вообще мог бы быть цыганом…
И вдруг подумала, что, собственно, Дюймовочка в стеклянном шаре – это и есть я сама.
– Тебе не кажется, что мы уже пришли? – спросил вдруг муж, кивая на редеющие сосны далеко впереди.
Я ответила, что быть такого не может, ведь идти целых двадцать километров, и окажемся мы на месте не раньше полуночи, а сейчас еще светло.
– Ага… ага… – сказал он, улыбаясь.
Было, оказывается, девять вечера.
Мы сошли с трассы и напролом, через необработанные огороды, по размытой весенним паводком песчаной дороге в ямах и канавах дошли до села. Судя по всему, с того времени, когда мой муж скакал тут через заборы и гонял куриц, почти ничего не изменилось. Село состояло из одной длинной, незаасфальтированной, два раза сгибающейся на девяносто градусов улицы, вытянувшейся вдоль долины широкого и мелкого Тетерева. Людей не было вообще. Возле старинной деревянной церкви находится клуб, вывеска осталась еще с советских времен, с намеком на сталинскую лепнину, да и закрытые на замок двери, прижатые крест-накрест двумя деревяшками – тоже. Магазин зато был явно модернизирован – выкрашенная желтой краской пристройка с решетками на окнах и под крышей из синего ондулина облеплена флажками мобильных операторов и рекламой безалкогольных шипучих напитков. На дверях клуба и на стене магазина висят одинаковые афиши с рекламой цирка «Кураж».
Мы прошли по главной (и единственной) улице, и нам навстречу попадались только пыльные рябые курицы, потом повернули направо, в какой-то едва заметный между брошенными заросшими хатами проход, мимо колодца с «журавлем», и вскоре оказались на лугу перед речкой. Вечер наконец взял свое, солнце село, и торжествующей какофонией, каким-то языческим жизнеславием, почти неприлично орали жабы. От этих воплей веяло разболтанной цыганской страстью. Где-то далеко, за старыми ивами, мычала корова, пахло молоком и свежим навозом.
Прямо на лугу, возле поваленной изгороди и заросшего клевером огорода, стояла вытянутая, как свечка, немного покосившаяся фигура из светлого бетона.
– Это мать! – с восторгом сказал муж. – Как же мы боялись ее в детстве! Никогда тут перед ней не купались!
Мы подошли ближе. Это была сама смерть, памятник смерти! Неестественно вытянутая, в ровных драпировках, тощая высокая старуха с плачущим лицом. Небо догорало, зелень вокруг темнела, сливаясь с собственными тенями, а она, как все светлое, будто светилась тусклой сумеречной иллюминацией.
– Она должна была стоять возле школы, скорбящая мать, там другой монумент сейчас, почти тридцать лет назад это было… – объяснял муж, – а ее, как увидели, страшную такую… устроили скандал, и, значит, решили выкинуть – привязали веревками к «Жигулям» и так тащили, волоком, аж сюда. Вон нос и щеки поотбивались. А тут кто-то поставил ее, так она и стоит до сих пор.
Я смотрела на нее как на старую приятельницу. Мне совсем не было неудобно находиться тут рядом с ней, у нее были свои дела, и нас они теперь не касались.
– Ну что, попробуем зайти к дяде Жоре?
– Я бы и тут ночевала. Как скажешь, мне все равно.
– Пошли, тут рядом! Лишь бы они живы были еще… дай им, Господи, здоровья!
Отмахиваясь от комаров, продираясь через заросли, мы обогнули небольшой холм и снова огородами вылезли к одному из небольших деревянных домов. Тут же залаяли собаки, запахло жаркой прелью хлева.
– Дядь Жор! Теть Шур! – как двадцать лет назад, прокричал мой муж, сложив руки рупором и даже привстав на цыпочки.
Послышались голоса, распахнулась дверь, муж коротко оглянулся на меня, торжествующе улыбаясь. Встрепенулась марля, повешенная от мух, зажегся уютный рыжий свет от голой, на кривом проводе шестидесятиваттной лампочки, и сквозь тюлевые занавески на веранде я смогла разглядеть картину Васенцова «Три богатыря».
– Хто там? Шо такое? – прокряхтел невысокий коренастый дед, выходя на крыльцо.
– Дядь Жор! Цэ ж я! Мы к вам на лето с тетей Галей приезжали… еще в девяносто первом…
– Ой ты ж е… – сказал дед, приближаясь к нам, – ой… ну цэж трэба, Шуууур! Шууура, йды сюды! Дэ ты ходыш?
– Шо? Шо там такэ? – спросила тетя Шура, выходя на крыльцо – сбитая, горбатая, как неровный картофельный клубень, поставленный на босые ноги.
– Шура, ты дывы, хто до нас прыйихав!
– А хто? – У нее был совершенно детский голос, с хрипотцой, как из мультика.
– Да ты поглянь!
– Ой ты ж Господы!
Мы прошли в хату. Пахло землей, глиной, печкой, какими-то кореньями. На стенах висели фотографии в рамах – одна рама, и в ней много разных фотографий, поблекших на солнце открыток, каких-то грамот. В углу, украшенные накрахмаленными рушниками, в окладах из гнутой жести, раскрашенной местами лаком, стояли венчальные иконы – черно-белые фотокопии, чуть тронутые выцветшими красками.
– Ты як знав! Учора диты булы, мы кабанчика заризалы…
Нас усадили за стол, тут же поставили по мутной граненой стопке из синего стекла, дали по тарелке и по вилке из жирно поблескивающего алюминия.
Тетя Шура принесла банку шпротов, начатый кирпичик хлеба в пластмассовой корзиночке с крошками и эмалированный тазик с домашней колбасой в жиру со специями.
Муж поставил на стол бутылку водки для хозяев и бутылку крымского муската «Белый камень» для нас. Еще он привез им каких-то консервов, мыла, денег, конечно, но это все было потом.
Мы выпили, как полагается, за здоровье хозяев. Потом все посмотрели наконец на меня.
– А цэ, значить, жинка?
– Жинка, – ответил муж.
– Гарна… ты дывы… А диты йэ?
– Вже чотыры рочки. Хлопець.
– Ну ты ж молодэць… ай да молодэць… Ну дай вам боже здоровьячка и счастья!
Вино приятно обожгло губы, муж обнял меня за талию, низко, над самой лавкой, чтобы они не видели, и стал тихонько гладить, чуть пощипывая.
Во время немецкой оккупации в Киеве жилось по-разному, и местами даже неплохо. В неизведанной большинством современных киевлян части города, что приходится на обезображенную, в серых руинах и неопрятных зарослях промзону между Подолом и Куреневкой, были улицы, чьих названий уже и в помине нет. Дома там были все деревянные, двухэтажные, те, что постарше – так с въездными воротами, как было еще до революции, с перекосившимися от времени почерневшими ставнями, занятными печками в изразцах и с фарфоровыми вензелями, а те, что поновее – длинные бараки, с вытоптанными до гладкой плотной пыли дворами, где были лавочки, уличный фонарь, похожий на испанскую широкополую шляпу, и дровяные сараи. Босоногие мальчишки в полосатых футболках с тесемочками что-то строили, затевали, рядом шаркали, суетясь и покашливая, старики, а во время оккупации висел транспарант с немецкими буквами, на место которого спустя несколько лет, закрывая выбитые окна, повесили потом советский, со словами «Слава родному Сталину». На домах были какое-то время таблички, написанные по-немецки, немецким готическим шрифтом, где каждая буковка казалась такой же острой, резкой, как ее звучание из уст оккупантов. Между домами, утопленные в грязи, тянулись деревянные дорожки, там же пыталась расти чахлая огородная зелень, и из почти черных, перекособоченных сараев, нехотя укрепленных кусками металлических заборов (возможно, даже с кладбища), слышалось козье блеяние, и в голый, вытоптанный до последней травинки двор забредали пыльные рябые курицы. Женщины в ситцевых платьях гремели тазами, ходили за водой на колонку и к немцам – на фабрику. Немцы страшными не казались – кормили детей диковинными конфетами, вели вполне понятный, человеческий образ жизни, иногда напивались, скучая по дому, сидя на своей лавочке, мастерили что-то, что потом совершенно равнодушно отдавали пацанам в футболках. Немцы были опрятные и вежливые и за пресловутые молоко, масло, яйца пытались сперва даже как-то рассчитываться. Дворовым проституткам, которых в тех краях было как-то особенно много, дарили изысканные шелковые, в кружевах, комбинации, в которых они потом, напомаженные, с завитыми локонами, в чулках и туфельках бегали, смешно растопырив руки на огородных досках, к тем же немцам – кушать конфеты с ликером из жестяных круглых банок и слушать хриплое патефонное пение. Где-то в других местах, говорят, за любую провинность расстреливали на месте, запрещалось брать воду из того же колодца, откуда пили немцы, насиловали и убивали просто так, но в близкой выселкам и Вышгородским лесам дальней Куреневке о таком не слыхивали.