Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Писать трудно, я не знаю, с чего начать. Быть может, с изложения некоторых фактов. Итак, я специалист-чертежник и всю свою жизнь служил в Объединении железных дорог. Я очень обязательный и умелый художник, кроме того, много лет я являюсь секретарем — к этому я вернусь позднее. В моем рассказе речь прежде всего пойдет о локомотиве, я сознательно употребляю этот старинный термин, то есть не машина, движущаяся по рельсам, а локомотив.
Я питаю слабость к красивым и, быть может, несколько старомодным терминам. Естественно, я частенько черчу детали этой специфической машины в своей повседневной работе, и тут сказывается не что иное, как трезвая профессиональная гордость. Но по вечерам, когда возвращаюсь домой в свою квартиру, я черчу машины в движении, и прежде всего — локомотив. Это игра, хобби, которое не следует смешивать с амбициозностью. В последние годы я нарисовал и раскрасил множество иллюстраций на больших листах, норой думая о том, что из них мог бы получиться целый альбом. Но я еще не готов, пока не готов. Когда выйду на пенсию, я посвящу все свое время локомотиву или, скорее, идее локомотива. Как раз теперь я вынужден писать, писать каждый день. Я должен определиться. Картинок не хватает.
Когда-то давным-давно мой путь в школу лежал мимо железнодорожной станции. Путь бывал долгим, и, насколько я вспоминаю, всегда бывало жутко холодно, но я шел как можно медленнее, потому что этот путь был самым лучшим и самым надежным за целый день. Я шел и рассказывал самому себе… А когда подходил к железнодорожной станции, там было тепло, и часто я заканчивал очередную главу именно там. То есть, хочу сказать, я приберегал кульминацию, наивысший момент вплоть до тех самых минут, когда задерживался у входа на перрон и видел пред собой локомотив. Тогда я дозволял этому случиться.
То были огромные угольно-черные картины с декорациями в медных, зеленых и багровых тонах. Порой эти гиганты возникали, пуская долгий гудок, в пышном уборе из дыма, или скользили, медленно исчезая с перрона, накаляясь и увеличивая скорость, поршни двигались, будто крепкие мышцы, — это было красиво.
Или же они просто стояли, выдыхая белые пары в зимний холод, тяжело дыша от изнеможения и удовлетворения после долгой поездки. Они обладали удивительной силой. Но и они уставали. В такие мину ты они не несли ни малейшего жара в своей душе.
Само собой, важно сказать, что я мог ездить в школу на трамвае и что у меня была теплая и добротно сшитая одежда. Никто не обижал меня, будь то в школе или дома. Но когда я пытаюсь вспомнить, ничего не приходит мне на память, никакая иная реальность, кроме долгих странствий, когда я рассказывал истории себе самому, да еще огромного напряжения, достигавшего своего апогея на железнодорожной станции. Иногда я, бывая водителем локомотива, возил тысячи беспомощных людей сквозь ночь, машина набирала скорость, я подбрасывал топливо как заведенный и заставлял локомотив кричать: «Вот еду я!» И пассажиры всё больше и больше беспокоились, шли к проводнику по раскачивающимся вагонам и кричали:
— Что это? Что случилось?
И проводник, очень бледный, отвечал:
— Боже, помилуй нас всех, машина рвется вперед, но что-то не в порядке с тормозами…
Иногда я бывал капитаном, я заставлял небольшие океанские пароходы поворачивать у рифов и айсбергов, все и всё на борту вздрагивали на одну-единственную преисполненную страха секунду, и с быстрым царапаньем, будто рашпилем по металлу, корабль поворачивался и продолжал свое плавание, но сколько еще? Это знал только я. Я был императором и распоряжался жизнью и смертью. Я низвергал школы, я запрещал всему населению рожать детей. То была дивная игра, каждое утро и еще раз потом, когда я возвращался домой. Все остальное проходило мимо меня так же, как проходит время, я не так уж хорошо помню. Игры мои становились все более утонченными и в то же время более простыми. Никто не ведал, кто я! Это было неслыханно важно. Они никогда понятия не имели о том, кто шел среди них и свершал те же, что у них, дела, точно таким же образом, как они, в такое же точно время. Как я, должно быть, был могуч! Нынче я больше не пишу.
Позднее!
У меня очень красивая квартира, просторная общая комната, спальня, кухня, ванная и кабинет. В кабинет я заказал удобные полки для своих иллюстраций на больших листах, но, должен заметить, речь не идет, скажем, о мастерской художника, об ателье, скорее, это библиотека для специальной литературы. Слова «мастерская», «ателье» тут же напоминают о неряшливой романтике живописца — ничто мне так не чуждо. Но кабинет — рабочая комната, совершенно просто — это комната, где работают, пространство для орудий труда. Я никогда никому не показывал ни одной из моих зарисовок локомотивов на отдельных листах.
Я не обедаю дома, но утром и вечером завариваю себе чай. В моей квартире очень тихо. Иногда, за вечерним чаем, на меня снисходит странное ощущение того, что меня не существует. Это одна из тех деталей, объяснение которой я могу получить, когда пишу. Мне надобно писать каждый день и все время быть очень точным в деталях. Вообще, это связано с моей профессией. Меня обвиняли в том, что я никогда не показываю свое лицо. Фактически это случалось много раз. А зачем им видеть, каков я есть? Я не ведаю, чего они ждут от меня, во всяком случае, они не имеют права диктовать мне.
Позднее! Возможно, мне следовало бы говорить о себе в третьем person singularis[33]. «Он» — гораздо реальнее, нежели «я». Так мне кажется.
Итак, он никогда никому не показывал ни одного из своих рисунков. Благодаря моей работе секретаря и чертежника (здесь я повторяю — «моей», но это намеренно) в Объединении железных дорог, конференциям, совещаниям, ланчам и т. д., он был знаком с множеством людей. Зачастую людей, которым ничего не стоит болтать и которые не ценят свое время. Он быстро заметил, что они, в противоположность ему самому, откровенны и вовсе не боятся выдать себя; мало-помалу он обнаружил, что их откровенность могла ему пригодиться. Когда он приходил домой и продолжал работу, которую называл своей собственной, личной, ему в своих рисунках было гораздо легче изображать силу, независимость и превосходство летящей вперед машины.
Дома, естественно, он никогда никого не принимал. Квартира была абсолютно его собственной.
Вначале он прислушивался к разговорам очень внимательно. Позднее научился задавать нужные вопросы, вызывать говорящих на беседу о том, что было для них важнее всего остального. Это было, в общем, нетрудно, в особенности во время ланча или на празднике, который отмечала фирма. Он терпеливо ждал. Он выспрашивал и вскоре добивался именно того, что и вправду больше всего интересовало его собеседников, узнавал, на что они надеялись и чего боялись. С пристальным вниманием он тщательно вел их дальше. То было игрой или, скажем так, хобби. И совершенно изумительным материалом для работы. Тот момент, когда они, в порыве откровенности, выплескивали все тайны наружу, он называл «идеей локомотива». Пока они приближались к тому, чтобы выдать самое сокровенное, он тщательнейшим образом наблюдал за их лицами и руками, за их интонацией и паузами в разговоре. Все это давало гораздо больше, нежели слова, — ощущение отзвука силы, и это было как раз то, что ему необходимо для работы. Присущая машине сдерживаемая сила. Вообще, лица и особенно руки всегда казались ему мучительно обнаженными. Другой, еще более говорящей деталью является осанка, особая выправка спины, и положение затылка. Однажды я видел себя в двойном зеркале, коварно скрытом решеткой перед одним из магазинов, видел в полупрофиль сзади. Это было весьма неприятно.