Шрифт:
Интервал:
Закладка:
…Мы входим в огромный зрительный зал театра и видим дикую, неправдоподобную картину. На месте партера, где обычно стоят чинные ряды кресел, в фантастическом беспорядке громоздятся огромные дорожные кофры и сундуки, большие и маленькие чемоданы, саквояжи, рюкзаки, сумки. Большинство из них раскрыто, и оттуда в изобилии вываливаются всевозможная одежда, белье, обувь, книги, детские игрушки, посуда, термосы, лекарства — бесконечное разнообразие предметов домашнего обихода, какие только могут захватить с собой люди, снявшиеся с годами насиженного места и переселяющиеся в далекие неведомые края. Особенно много здесь теплых вещей — различных стеганых и пуховых одеял, вязаных кофт и жилетов, шерстяных свитеров и больше всего самодельных теплых валенок, предназначавшихся, видимо, для боявшихся простуды стариков и старушек. Ведь людям говорили, что они переселяются в северные края со здоровым, хотя и холодным климатом, где будут обеспечены жильем и работой. И люди, страстно желая в это верить, послушно запасались фланелевыми фуфайками и кальсонами, шарфами и наушниками, брали с собой огромное количество лекарств. Весь пол «партера» усыпан неисчислимыми коробочками и флакончиками патентованных средств против гриппа, насморка, головной боли, ревматизма, радикулита. Вероятно, ни в одной аптеке Люблина нет такого ассортимента дорогих и разнообразных медикаментов. Люди собирались беречь свое здоровье и надеялись долго жить.
А в это время где-то на заднем дворе Майданека уже разгружали предназначенный для них «циклон»…
На окружающих зрительный зал балконах и ярусах устроены стеллажи и полки для рассортированных вещей. Здесь имеются отделы мужских костюмов, женских платьев, головных уборов, мужской, дамской и детской обуви, трикотажа, чулок и носков, зонтиков, посуды и т. д. Все это вместе напоминает большой, хорошо снабженный магазин промтоваров, эдакий кошмарный, фантасмагорический универмаг, приснившийся в страшном горячечном бреду… Немые, неподвижные предметы кричат, вопиют о мучительной смерти их владельцев. На самые обыкновенные, безобидные, будничные вещи здесь нельзя смотреть без ужаса. Вот длинный вместительный ларь, доверху набитый очками, как где-нибудь в кладовой оптических изделий. Но ведь каждый — буквально каждый! — из этих мирных предметов — это уничтоженная человеческая жизнь. Вот эти старенькие, заботливо подвязанные ниточкой очки надевала, должно быть, любящая бабушка, проверяя школьную тетрадку внука, а эти — дорогие, модные — носил, по всей вероятности, известный врач, преуспевающий архитектор или талантливый журналист.
Мы идем дальше по ярусам, вдоль десятков таких же огромных переполненных ларей, где каждый мыльный помазок, каждая бритва, зубная щетка, авторучка — это убитый и сожженный человек. А «отдел» игрушек? Мыслимо ли спокойно видеть длинные полки с бесчисленными куклами, с тысячами совсем новеньких или уже облупленных мячиков, с тысячами симпатичных, больших и маленьких, местами потертых плюшевых мишек и зайцев, каждого из которых совсем недавно прижимал к себе ребенок, брошенный вслед за родителями в жерло майданековских печей.
Уходя, я поднимаю с пола молитвенник в потертом кожаном переплете с медной застежкой. На титульном листе надпись: «Принадлежит Матильде Гарпманн. Бистриц». Я не склонен к мистике, но мне вдруг почудилось, что я обязан сохранить об этой неведомой мне несчастной женщине из маленького городка в Трансильвании какую-то память на земле. И я привез этот молитвенник в Москву своей матери. Он хранится в моем доме и по сей день.
Страшен Майданек. Но еще страшнее лагерь в Треблинке. Если в Майданеке было какое-то подобие обустроенности «хозяйства» — какие-то строения, склады, бараки, где месяцами жили заключенные, пока до них не доходила очередь уничтожения, крематорий с подсобными помещениями, — то в Треблинке не было ничего. По существу, это не лагерь в обычном понимании этого слова, а своего рода скоростная человеческая бойня. Привезенные туда люди, мужчины, женщины и дети, жили там не больше двух-трех часов. Уже на вокзале их разбивали на группы, предварительно отобрав все вещи, и гнали по прямой дороге к большому зданию, построенному в стиле синагоги. И ударами палок и хлыстов загоняли вовнутрь. Тут практичным гитлеровским палачам даже не было необходимости тратиться на «циклон» — за несколько часов люди погибали просто от тесноты и недостатка воздуха. Оставалось только открывать боковые двери и закапывать тела.
…В просторной хате польского крестьянина мы слушаем рассказ человека, на долю которого выпал редчайший жребий: он видел своими глазами работу треблинской бойни и остался в живых. От его спокойного, неторопливого повествования кровь стынет в жилах. А на другой день мы присутствовали при допросе шести пойманых «вахманов» — охранников треблинского лагеря. Это были, увы, наши соотечественники. Они угрюмо описывали систему и организацию человекобойни, приводили различные подробности лагерного быта, начиная от специальной дрессировки комендантской овчарки Бари до идиотских сентиментальных стишков, которые они заучивали в школе немецкого языка для таких, как они, предателей. В очерке «Треблинский ад», написанном поистине кровью сердца, Василий Гроссман рассказал со строгой, мужественной, почти научной обстоятельностью о садизме палачей, о страданиях жертв. Мне хочется привести несколько заключительных строк из этой потрясающей повести:
«…Мы входим в лагерь, идем по треблинской земле… А земля колеблется под ногами. Пухлая, жирная, словно обильно политая льняным маслом, бездонная земля Треблинки, зыбкая, как морская пучина. Этот пустырь, огороженный проволокой, поглотил в себя больше человеческих жизней, чем все океаны и моря земного шара за все время существования людского рода…
И кажется, сердце сейчас остановится, сжатое такой печалью, таким горем, такой тоской, каких не дано перенести человеку…»
…Наша дружба с Гроссманом продолжалась и после войны. Но встречались мы редко, он был погружен в свои литературные дела, писал, как всегда, вдумчиво, глубоко, достоверно. И правдивость его произведений о трудных годах войны приходилась не по вкусу тем, кто предпочитал литературу казенно-лакировочного характера. Над головой писателя начали сгущаться тучи, и его роман «За правое дело» подвергся свирепому разносу в «Правде», как «искажающий и извращающий подвиг советского народа и его доблестной армии». Надо знать, что в те времена подобная проработка в «Правде» предвещала, как правило, серьезные неприятности. И неудивительно, что «Правде» никто не осмеливался возражать, а, наоборот, люди спешили признать свои ошибки. Так поступали, в частности, такие видные писатели, как Александр Фадеев, Константин Симонов, Валентин Катаев и другие. Но Гроссман этого не сделал. Более того, раскритикованное «За правое дело» он сделал первым томом своего самого большого литературного труда — романа «Жизнь и судьба», который впоследствии многие ставили рядом с романом «Война и мир» Льва Толстого. Но увидеть свое произведение напечатанным автору так и не довелось…
Закончив роман в 1960 году, Гроссман предложил его журналу «Знамя». Главный редактор «Знамени» Вадим Кожевников внимательно прочитал рукопись и немедленно доложил о ней в высокую партийную инстанцию. Дальше все произошло в лучших традициях тридцать седьмого года. На квартиру Гроссмана ночью явились сотрудники «соответствующих органов». Самого писателя, правда, не арестовали — репрессировано было его произведение. Все экземпляры рукописи романа, черновики и записи были изъяты и увезены. И подобно тому, как в известное время люди обивали пороги соответствующих органов в надежде что-нибудь узнать об арестованных отцах, матерях, сыновьях, так и теперь метался по инстанциям Василий Гроссман, пытаясь найти свое литературное детище. И случилось невероятное: ему удалось пробиться к главному идеологу страны Михаилу Андреевичу Суслову. Член Политбюро принял писателя весьма сухо, но удостоил разъяснением, что все было сделано с его, Суслова, ведома и, по сути дела, для его же, Гроссмана, блага: изъятие романа — необходимость, ибо, если бы он попал за границу и был там опубликован, то это нанесло бы огромный ущерб престижу и безопасности Советской державы.