Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Катюшкин пугался, не отходил тогда от него и твердил Васе на ухо, что он, Вася, даже на мгновение не может стать лошадью.
Катя Заморышева являлась на следующее утро после таких эксцессов и проникновенно, тихо, расширяя болотные глаза, уверяла мальчиков, что все идет «крайне хорошо».
Вася к утру обычно опоминался, а с приходом Заморышевой веселел и даже вспоминал былое, ворчливо напевая свое любимое, куролесовское:
Друзья соображали крепкий чай на троих (после эксцессов — насчет водки ни-ни), рассаживались на кухне (где было сыро и темно) — и задумывались.
Катя Заморышева тревожно все-таки посматривала на Куролесова. Он похудел, постарел, и в лице его появилась несвойственная ему «экстремальная серьезность», несмотря на то что временами он становился как бы лошадью и ржал совершенно по-лошадиному. Это сочетание серьезности с лошадиностью совершенно убивало Витю Катюшкина.
Тем не менее Заморышева продолжала твердить, что все идет «крайне хорошо». И через месяц лошадиность пошла на убыль. Вася Куролесов, правда, бегал по-прежнему, но не ржал, не считал себя временами лошадью и говорил Кате Заморышевой, что он теперь бегает, чтобы сбросить с себя тело.
— Надоело оно мне, Кать, — скулил он ей по ночам, — я знаешь, когда бегу, тело как бы скидываю. Нету его во мне — и все!
Катя приподнимала голову с подушки, чуть высовываясь из-под одеяла, и мутно отвечала:
— Пробуй, Вася, пробуй. Далеко пойдешь…
— Опротивело оно мне, тело. Сколько в нем забот и препятствий, — добавлял Куролесов угрюмо.
Заморышева с радостью чувствовала, что Вася уже почти перестал быть человеческим существом.
Но бегал он теперь еще интенсивней.
— На звезду только не забеги, Вася, — плаксиво жаловался Катюшкин.
Но вскоре Вася стал поглядывать именно на «звезду».
Слом произошел неожиданно — Катя сидела за чаем на кухне, а Куролесов вдруг вытянулся (он сидел на стуле) и завыл. Потом бросился на Катю и слегка оттрепал ее, как кошку.
Заморышева после этого чуть с ума не сошла от радости. Она опять присела у стола и стала рассматривать Куролесова своими вдруг возбужденно-чудесными глазами, словно он превратился в некое потустороннее чудовище.
И взаправду, даже внешне за эти мгновения Куролесов переменился: глаза сверкали, волосы встали дыбом, и он в пространстве стал казаться (для глаз Заморышевой по крайней мере) больше, чем на самом деле.
Наступала пора превращений.
Заморышева захлопала в ладоши от счастья.
— Ты, Вася, не бойся, — сказала она, подойдя к своему чудовищу. — Теперь тебе будет легче. Будешь летать к звездам. Не в теле, конечно. А того, что теперь внутри тебя, не бойся.
И Заморышева ушла, исчезнув навсегда.
— Уехала, видно, ангел наш, — задумчиво говорил Витя Катюшкин, углубляясь в себя и посматривая на водку.
— Уехала, и ладно. Исчезла, скорее, — сурово ответил тогда Куролесов. — Одной высшей дурой на этой земле стало меньше…
Катюшкин икнул и выпучил глаза:
— Не понял, Вася. Повтори.
— Кто бы она ни была на самом деле, не твоего это ума, Витя, — оборвал его Куролесов.
Но Катюшкин уже стал побаиваться своего друга.
— С тобою теперь дружить трудно, Вася, — как-то сказал он ему на прощание. — Хоть и люблю я тебя, старик. Иногда буду заходить. Ты ведь уже и не напеваешь свое, заветное:
Неужели с этим кончено, Вась, а? — жалостливо спросил Витя на пороге.
Через месяц после этого «прощания» Катюшкин заглянул все-таки к Куролесову. Ахнул, не узнал его — и хотел убежать.
Куролесов тем не менее успел заключить его в свои объятия.
— Не уходи, друг, — сказал он, странно дыша в лицо Катюшкина. Ошалевший Витя спросил только:
— Почему?
— Вить, прошу тебя, может быть, ты будешь моим домашним котом, а? Я тебя гладить по спинке буду, рыбку давать… Не обижайся лишь…
Катюшкин взвизгнул, вырвался из Васиных объятий и утек.
А Куролесов стал часто, задумавшись, глядеть на небо и звезды, сидя у окна.
Но что поразило Катюшкина особенно, так это не просто внешний вид Куролесова, который вроде бы оставался почти прежним, а его глаза, радикально изменившиеся и ставшие безумными без сумасшествия, сверхбезумными, можно сказать. После такого посещения Катюшкин уже не решался даже видеть Куролесова, и вообще его мало кто теперь видел.
Предлагаем теперь некоторые записи, точнее, отрывки из записей Куролесова.
Записи Васи Куролесова
(в тот период, когда он бегал, как бы скидывая с себя тело)
Я бегу, бегу, бегу… во время бега вот что мне ндравится: во-первых, мира нет, одно мелькание, во-вторых, тело как будто, хоть на время, сбрасывается. Я ж бегу, как лошадь, все сшибаю по пути, надысь девчонку, дуру, почти затоптал. Она, говорят, долго ругалась мне вслед.
Тошно. Тошно на земле мне, ребяты. И лошадью когда был — еще тошнее было. Хотя я бабы той до сих пор боюсь. Кто она была? Куда она меня уносила? Заморышева Катька, та знает, та все знает, только молчит… Рта не откроет, затаенная. А мне-то каково — все беги, беги и беги… На тот свет или еще куда, что ли, разбежаться и… разом!
Но смерти я боюся. Умрешь и не тем станешь, кем хочешь. Я, Вася Куролесов, может, хочу звездным медвежонком стать (и луну обоссать, как в стихах сказано) — а глядишь, мне и не дадут.
Катька, Катька — кто ты? Ну, та баба — ладно, понесла меня в ад и исчезла. А ты, Катька, ведь рядом (на ту бабу и внимания не обратила, когда я тебе рассказал), слова страшные и непонятные говоришь, а сама как невидимая…
Я бегу, бегу, бегу… Вчерась долго бежал. Думал, тело свое сбросил. Нет, возвратилось, падло. Не люблю я ево. Точно оно мою волю стесняет, да и вообще не шуба боярская, а так, дырявая шкура, из всех дыр низость одна идет, а душа у тебя, Вася Куролесов, чудес просит.
А какие уж в теле чудеса. Одно дерьмо, болезни и скорби. Сегодня целое утро кулаком по гвоздям стучал, телевизор поганый выключил, кулак в крови и в ржавчине — а покоя мне все равно нет. Осерчал тогда и головой по второму телевизору — бац! Телевизор вдребезги — а я живой, при теле.
Не так с телом борешься, Василий Петрович Куролесов, значит!
Мамочка, мама моя! Родила бы ты меня божественно, без смерти, полетел бы я на звезду, но скажу тебе, мне и в смертном Теле моем иногда хорошо бывает! Вот так. Вася Куролесов понимает жизнь. Вдруг тепло-тепло становится и в груди райский покой наступает, сердце почти не бьется, все хорошо, одно бытие.