Шрифт:
Интервал:
Закладка:
— Я никогда не показываю, что именно мучит меня, — заявил он. — В отличие от Теодора. Он — избалованный сынишка из хорошей семьи, который в своей жизни ни разу не видел смерть. И тем не менее он всегда был угрюмым и озабоченным, потому что он и уважал вас, и проклинал. О, какими ничтожными казались мне его заботы! Он жаловался на судьбу, будто имел на это право. И знаете, вначале я смеялся над ним. Когда я стал посещать его лекции, а потом присутствовать на доверительных беседах, я часто думал, какой же он жалкий болван! И все же я заметил, что в его присутствии мне становится веселее, наверное, потому, что иначе было невозможно. Его глаза всегда были наполнены болью, выражение лица всегда было озабоченное, и я думал: если я под его влиянием поддамся отчаянию, мне уже никогда не выбраться из него. Я должен быть сильным, должен любить жизнь именно потому, что он ее презирает. Он будто висит на виселице или торчит в долговой яме: будто предупреждает, что не нужно следовать по его пути.
В раскрытом амулете лежали пожелтевшие зубы. Кристиан смотрел на нее задумчиво и с некоторым изумлением.
София раскрыла рот и попыталась рассмеяться. Ей это не удалось. Звук, который вырвался из ее груди, напоминал тявканье плоскомордой собачонки, которая снова приняла перед Кристианом угрожающую позу.
— И поэтому ты хочешь поехать с ним в Италию и стать монахом? — спросила она. — Как ты тогда можешь говорить, что любишь его, если просто используешь?
Кристиан наклонился и почесал за ухом собаки. Недовольное рычание тотчас же прекратилось.
— Без него я буду чувствовать себя одиноко и безутешно и всю жизнь буду только тем и заниматься, что пытаться избавиться от ужаса моей юности, — сказал Кристиан и закрыл амулет. — Я вижу, как он сердится на вас. Как сомневается в своей жизни. Не думаю, что он изменится, став монахом. Он может избавиться от всего, что у него есть, но только не от своего уныния. Оно всегда присутствует в нем, независимо от того, случается с ним горе или нет. Знайте: иногда я презираю его за его слабость. Иногда меня охватывает ярость, когда я смотрю на его бледное, безмолвное страдание. Но он нужен мне. Наверное, это любовь, если я все время впадаю в меланхолию, когда его нет рядом.
Он выпрямился, вопросительно взглянул на нее, по-прежнему ранимый, по-прежнему обнаженный. Мысль, что, кроме Кристиана, Теодора никто не удержит, стала для Софией ударом. Она не могла этого предвидеть. Она вскрикнула и, сжав кулаки, двинулась на Кристиана. Он не стал уклоняться от удара, но крепко и уверенно схватил ее, как однажды, не боясь ее тела, так же решительно, как когда привязывал непослушных животных. Потому что, независимо от того, каким раскусанными были их лапы, какой паршивой шерсть и какими гнойными глаза, все они жили простой, понятной жизнью в отличие от сложных, вечно сомневающихся людей.
— Тише, — сказал он. — Шшш... Отпустите Теодора, София! Вы не можете держать его. Дайте ему волю!
Она барабанила кулаками по его груди.
— Но он нужен мне! Я дала ему образование для того, чтобы он жил для меня, учился для меня и стал великим. Что я без него?
— София! Вы ведь намного сильнее его! Это чепуха, он вам вовсе не нужен! Отпустите его!
Он говорил внушительно, но в то же время вкрадчиво и сочувственно.
Она всхлипнула.
— Не знаю, — призналась она. — Я уже не знаю, что мне делать.
Софии никак не удавалось ничего придумать. Наступил вечер, и она нервно ходила взад-вперед по своей комнате, даже не в силах пожалеть о том, что уже очень давно у нее не выдавалось свободного времени, которое она могла бы посвятить наукам.
В доме царила мертвая тишина. Слуги, которые еще при Бертране убирались в доме, подстригали кусты в саду и готовили еду, хотя и жили в доме, но сидели по своим комнатам. Они боялись Изидору, слушались Катерину, но знали, что хозяйка их никогда не упрекнет, если вещи не будут постираны как следует или в углах накопится пыль. Софию не беспокоило то, что когда-то роскошный городской дом стал похож на темную, холодную тюрьму и что никому не приходило в голову разжечь в камине огонь или с помощью свечей и ламп создать хотя бы минимальный уют.
Она разделась, опустилась в кровать, даже не ополоснув лицо холодной водой, и попыталась забыться сном. Она отчаянно сжимала веки, чтобы избавиться от картин, которые блуждали в ее голове: как Теодор сказал ей, что собирается стать монахом-францисканцем. Как Катерина призналась, что продала душу дьяволу. Она увидела и Кристиана, держащего в руках зубы отца.
Она быстро освободилась от его теплых, успокаивающих объятий, он по-прежнему с пониманием смотрел ей в глаза. Он не сердился на нее за то, что она постоянно помыкала Теодором, а испытывал к ней сочувствие, ведь она стремилась бороться со своей несчастной жизнью не менее упорно, чем он сам.
София встала. Спать она не могла.
Она села за письменный стол, поставила перед собой сосуд с чернилами и стала писать на листе пергамента.
«Кристиан Тарквам, —
невольно выводила ее рука. — Кристиан Тарквам сказал, что я хорошо разбираюсь в книгах, но ничего не смыслю в людях. Он сказал, что я умная, но не мудрая».
Прошло больше десяти лет с тех пор, когда она в последний раз писала о своей жизни, о том, что ее огорчало, беспокоило, мучило.
«Мне не должно быть больно»,
написала она, встретившись с братом Герином после длительной разлуки. «Не должно быть больно».
Тогда София соскребла это предложение, но сегодня ей это не удалось.
«Я должна отделять важное от второстепенного, — подумала она. — Я должна поговорить с Катериной, убедить ее в том, что все это лишь глупые предрассудки и что ее душа вовсе не потеряна. Я должна найти средство удержать Теодора, несмотря ни на что, даже если это и будет противоречить совету Кристиана. Я должна...»
Мысли спутались.
«Я больше ничего не могу придумать, —
написала она, не имея определенного намерения делать это. — Я больше не могу... больше не могу».
София оттолкнула сосуд с чернилами, и темные капли, похожие на кровь, побежали по стене. Она обхватила голову руками. Так и не отделив важное от второстепенного, она принялась беззувучно плакать.
Утренний туман густой дымкой обволакивал королевский дворец, когда София входила в него. Солнечные лучи, робко пробивавшиеся сквозь него, были не желтыми, а молочно-белыми.
После бессонной ночи она согрелась от быстрой ходьбы, но теперь, добравшись до цели, позволила себе немного отдохнуть. Ей нужно было с утра пораньше поговорить с растерянной дочерью, дать ей понять, что ее действия были игрой, а вовсе не опасными предрассудками.
Она остановилась возле стены, окружавшей площадь между дворцом, часовней и низким каменным строением, в котором хранились самые важные документы и письма. Из хозяйственных пристроек струился аромат свежего белого хлеба, дорогого, любимого при дворе.