Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Г. Г. — Не думал об этом. Но если вы пришли к такому заключению, может быть, так оно и есть.
— Все же признайтесь, образ отважного испанского идальго весьма привлекателен для вас?
Г. Г. — Конечно. Но в «Сути дела» у главного персонажа нет пары. У Скоби нет своего Санчо, как у монсеньора Кихота.
— А для вас, я заметил, важна не только правда Дон Кихота, но и правда Санчо Пансы, постоянно взаимопроникающие друг в друга. Не стремлением ли к открытию этой «конечной» правды объясняется ваше движение к высокой простоте? Ибо раньше ваши романы были более усложненными по форме, изощреннее были метафоры…
Г. Г. — Сейчас я вообще стараюсь избегать метафор, прилагательных и наречий.
— Считаете ли вы себя реалистом?
Г. Г. — Полагаю, что меня можно считать таковым. Мне надоели утверждения английских критиков, будто я все время пишу о некой «Гринландии», земле Грина. Но это вовсе не вымышленная земля, а вот эта наша земля, наш мир. Например, в «Тихом американце» я написал об убитом ребенке. Я ведь видел труп этого ребенка, и было это отнюдь не в «Гринландии»!
— Я считаю, что «Гринландия» — понятие скорее этическое, художественное, а не географическое.
Г. Г. — Конечно.
— У ваших романов часто очень «говорящие» названия, начиная с первого опубликованного — «Человек внутри» — и вплоть до «Человеческого фактора». Можно ли сказать, что вас всегда интересует именно «человек внутри», будь то «тихий американец» или «наш человек в Гаване», «тайный агент» или «почетный консул», «комедиант» или «монсеньор Кихот», если воспользоваться названиями ваших книг?
Г. Г. — Да, пожалуй.
— А можно ли считать, что название «Человеческий фактор» — своего рода кредо, ключ к вашей философии?
Г. Г. — Может быть. Поверьте, трудно анализировать собственное творчество.
— Но, по крайней мере, такое толкование близко к вашим взглядам?
Г. Г. — Несомненно.
— В ваших романах содержится немалая доза иронии, иногда вы прибегаете и к пародированию…
Г. Г. — В «Почетном консуле», к примеру, пародиен образ романиста Сааведры. Это комическая фигура, пародирующая слабые стороны некоторых латиноамериканских писателей. У Сааведры был прототип в действительности, но я не буду называть его имени.
— Во всяком случае, вы не имели в виду Мигеля де Сервантеса Сааведру?
Г. Г. — Нет, конечно!
— В «Потерянном детстве» вы выразили мнение, что прочитанные книги оказывают исключительное влияние в юные годы. Что бы вы могли сказать о роли чтения вообще? Это начало вопроса, потом я его продолжу.
Г. Г. — Сам я читаю много. В среднем, думаю, книг семь в месяц. Художественной литературе предпочитаю биографии, автобиографии, мемуары, книги по истории. Если взять беллетристику, то я стараюсь читать не романы, а определенных романистов — тех, кого уже знаю и ценю.
— Отличается ли писатель как читатель от читателя обыкновенного?
Г. Г. — Отличается.
— Означает ли это, что вы читаете скорее ради профессионального интереса, чем ради удовольствия?
Г. Г. — Нет, читаю в первую очередь для удовольствия. Я получил докторскую степень в Оксфорде по истории и долго не брал потом в руки книг по истории: был пресыщен ими. А со времени войны история вновь приобрела для меня важное значение.
— Представляете ли вы себе мысленно какой‑нибудь образ читателя, когда работаете над книгой?
Г. Г. — Нет. Пишу для себя. Я свой главный читатель и критик.
— Вы считаете писательство автотерапией. Но в силу социальной значимости литературной профессии вы помогаете своим искусством не только себе, но и обществу.
Г. Г. — Этого я не знаю.
— Еще вы как‑то назвали писательство своего рода болезнью. Можно добавить — благородной болезнью. Украшает или усложняет эта болезнь вашу жизнь?
Г. Г. — Я счастлив, когда работаю над книгой, которая удается. И я несчастлив, когда не пишу или когда книга не удается.
— Умеете ли вы «жить, чтобы жить», просто радоваться жизни или всегда относитесь к ней как к материалу для будущего романа?
Г. Г. — Нет, нет, я не занимаюсь постоянным сбором материала.
— Ваши книги пронизывает озабоченность несовершенством современного мира. Чрезвычайно важная вещь для вас и ваших героев — сострадание…
Г. Г. — Да, и разница между состраданием и жалостью. Потому что в жалости есть оттенок превосходства одного над другим. А сострадание — чувство, объединяющее равных.
— Своеобразие вашей писательской манеры нередко обусловлено сплавом несоединимых, казалось бы, элементов — таких, как комическое и трагическое.
Г. Г. — Больше всего я люблю в драматургии сочетание фарса и трагедии. Мне кажется, именно фарс, а не комедия, хорошо сочетается с трагедией.
— Но такое у вас встречается и в прозе — скажем, в романе «Наш человек в Гаване», где фарс служит увеличительным стеклом, помогающим лучше разглядеть некоторые трагические аспекты жизни.
Г. Г. — Да, вы правы.
— Одна из ваших ранних книг озаглавлена «Это поле боя…».
Г. Г. — По — моему, первая приличная книга…
— Так вот, трагедия там заключается в том, что каждый видит лишь часть поля боя, а не целиком. Ваши романы в совокупности позволяют как раз увидеть все «поле боя» — то есть наш меняющийся мир. Преследовали ли вы такую цель — помочь его увидеть?
Г. Г. — Не знаю, право, было ли это моей целью. Возможно, такое желание и проступает в моих книгах. Но, как я уже сказал, чрезвычайно трудно анализировать собственное творчество. Гораздо легче судить о других.
— Ваши книги очень разные. Но вместе с тем есть между ними глубокая внутренняя связь, их объединяет общая атмосфера, в первую очередь нравственная — она‑то и дает основание говорить о существовании «Гринландии».
Г. Г. — Да, но часто это слово толкуют превратно.
— В послесловии к «Тихому американцу» я написал, что хотя вы избегаете «посланий» в своих книгах, тем не менее доказываете в них ряд важных этических теорем. И одна из самых важных, на мой взгляд, вложена в уста коммуниста Хена в вашем «вьетнамском» романе: «Рано или поздно человеку приходится встать на чью‑нибудь сторону. Если он хочет остаться человеком».
Г. Г. — Это оправдание для меня. Но дело в том, что человек часто не знает, когда ему придется делать свой выбор, вставать на чью‑либо сторону.