Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Но дятел вырвался и улетел.
Чтобы снова никогда не верещать, не звать нас, людей, на помощь.
Чтобы только как будто игриво, однако же ради хлеба, упорно и мастеровито обстукивать стволы и ветви.
Будто проситься этим дружеским, родственным постукиванием в дверь нашего лесного или дорожного одиночества.
2
Иногда вспоминаются запахи детства.
Для всех, кто из деревни, общее:
как пахнет дым осенних пырейных костров, в золе которых печется по-своему волнующе-душистая картошка;
как пахнет сыростью оттепельный, глубоко растоптанный снег, когда ты усталый бредешь по нему из школы, чувствуя его сырость зябко и щекотно промокшими ногами;
как пахнут плетенки лука, что висят над тобою на печи, где ты вот-вот сладко заснешь от истомы, от теплой еды и от счастья, которое так хорошо видится теперь, издалека;
как пахнет огород: укропом, маком, морковкой, капустой, подсолнухом, — всем, что ты знаешь на вкус;
как пахнет горячее сено — еще на свежем, только вчера утром скошенном лугу, уже в валках или в копнах, а то и на возу;
как пахнет первая пашня, когда ты — уже не только своевольный, по в то же время еще и тихо заботливый, поэтично задумчивый пастушок — всласть пройдешься по борозде не до конца отмытыми вчера ногами, а потом сядешь на упругие пласты и хорошо вымостишь себе место, чтобы посидеть, пока не станет снизу холодно;
ну, и еще, и еще…
Кроме запахов общеизвестных, у каждого есть и свои, связанные с определенными, только своими воспоминаниями.
Надо же, например, такому случиться, чтобы в далеком заграничном городе, в старинном костеле, откуда повыходили все, с кем ты сюда зашел как турист, а ты остался с другом, который тоже молчит и не спешит, — надо же, чтобы здесь, в пустой, растревоженной музыкой святыне, что затихает вместе с твоею душой, а в высоте поет в солнце витраж с большим голубым крестом на свободном, не перегруженном стекле, — чтобы именно здесь тебе даже в сердце защемило от такого вот простенького воспоминания.
В памяти всплыл чулан старшей замужней сестры, большой и мрачный чулан со шкафами, сундуками и ушастыми кадками, с кожухами на стене, с пучками сушеных лекарственных трав под балкой, с остатками закостенелых, не съеденных за летнюю страду колбас на жердочке, с узеньким поперечным оконцем, что так же, как и витраж, прострелено лучами вечернего солнца, и — самое главное — с сильным, медовым, непобедимым запахом воска… Сестра была настолько старше меня, что с сыном ее, моим племянником, я ходил в один класс, вместе понемногу взрослея и выделывая время от времени, по мысли взрослых, черт знает что. В чулан тогда, придя из школы и не застав никого дома, мы — через замки и запреты — влезли за медом. Досадное слово «краденый» в этом случае не подходит; скажем — не краденый, а самовольно взятый мед куда вкуснее. Мало съешь, а долго помнится.
Из Одессы времен гражданской войны, где начиналось мое детство, помнится пресный запах горячей рисовой каши и сладкий, здесь уже вместе с цветом, запах какао. Это были не домашние запахи: братья постарше брали меня с собой в какую-то детскую столовую. Для меня она долго была просто какой-то, пока не уяснил, хоть и довольно невыразительно, что столовая та держалась тогда в страшные дни засухи и голодовки, на помощи американских квакеров. Запах какао и рисовой каши я почувствовал после, на протяжении лет, особенно остро дважды. Первый раз — в дни моей деревенской юности, когда среди других книг, что случайно попадали в руки и не выпускались не прочитанными, попала и квакерская, с пресным, слащавым толкованием заповеди о любви к ближнему. Другой раз — уже в основательно зрелом возрасте — я вспомнил те запахи в поезде Вашингтон — Нью-Йорк, когда задумчиво смотрел в окно на пригородную нероскошь рабочих кварталов Филадельфии, квакерской неписаной столицы.
Еще один запах городского детства, более поздний и домашний. Аромат горячего, запеченного теста, то ли прослоенного чем-то сладким, то ли просто обмакнутого в тот неведомый, а может, и нереальный вкус, что волновал меня время от времени, словно видение из иного мира, более сорока лет, пока не пришло открытие. Имя тому запаху, пшенично-тыквенное воплощение его я нашел на страницах Иона Друцэ, в его многокрасочной и душистой песне о Молдавии. Пахла мне столько лет плачинтэ, слоеный пирог, которую мать моя, за семь своих одесских лет кое-как знакомая с молдавской кухней, вспоминала, как некую чуть ли не мифическую «плацинду», все только обещая когда-нибудь испечь ее.
А вот, наконец, и тот запах детства, который и вызвал все другие, сегодня встав меж ними на первое место.
Вы когда-нибудь нюхали коноплину над снегом? Ее присохшую метелку, с зернышками семян; с острым пьянящим ароматом?
Крепкую мохнатенькую коноплину, срезав ее у самой земли, хоронили на зиму — ловить щеглов, в петли из конских волосинок. Одну, две, а то и несколько таких Коноплин.
Петли мне помнятся, впрочем, и на конопле, и в обручах. Деревянный обруч от большущей бочки для зерна переплетали в клетку веревочками, на каждом скрещении прикрепляя волосяную петлю. Силок такой клали на пригуменье, щедро замаскировав трухой с тока. Однажды, когда я был сам еще на такую охоту не способен, и хате нашей раным-рано появилось несколько малых, пестрых, дико пугливых курочек с багровыми пятнами на зобах. Как я обрадовался! Будто они не от голода, не от снега глубокого и крутого мороза пришли ко мне через силок, а в гости, такой небывалой, чудесной сказкой…
Такие же… ну, может, немного иные, но тоже багровые, обязательно, радостно нужные огоньки, что были у куропаток на зобах, щеглы носили на головках.
Не помнится, как я воспринял куропачий переход из той сказочной поэзии в горшковую черную прозу. А вот трагедию головки с огоньками на темени я помню и до сих пор…
Загадка красок, их назначение волнуют нас и в зрелости. Очень обычное — желтый люпин цветет между темно-зелеными перелесками, а сверху, скажем, еще и голубизна, и белые, тихие облачка. Не новина, а все же в душе невольно возникает радостный вопрос: «Зачем она, такая красота?..» И никто, видать, не ответит как