Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Странная, бодрая речь эта произвела на меня наибольшее впечатление, и, выходя из автобуса, я еще раз взглянул на три неподвижные фигуры: причудливый абрис истории века со вполне понятной незаконченностью-недоговоренностью. Долго смотрел я на удаляющиеся огоньки задних фар, представляя, каков будет дальнейший маршрут. И пульсировало вместе с током крови в жилах:
Эти бедные селенья,
Эта скучная природа, —
Край родной долготерпенья,
Край ты русского народа!
Не поймет и не заметит
Гордый взор иноплеменный,
Что сквозит и тайно светит
В наготе твоей смиренной…
Но литературные красоты, но убеждение в том, что нынче нужно и должно писать, рассчитывать на желательную действенность, – не наивность ли? Не самообман ли? Ведь внутрь, в наше же сознание «вмонтированы» концлагерными врача-ми-«идеологами» некие датчики, воздействуя на которые в нас создается иллюзия нормальности нашей жизни. Не маскирует ли невольно и пишущий, в том числе и эти строки, не маскирует ли главное: планомерное истребление народа, лютую, необъявленную войну против него?
Наши проклятия не доносятся до власти. К нашим воплям, а тем более «предложениям», она равнодушна. И эта бесстрастность с точки зрения масонерии – их главное достоинство. Будем прорастать, как трава сквозь асфальт, – ничего более не остается. Будем защищаться и защищать наших детей, наше прошлое, настоящее и будущее. Как? По обстоятельствам действия.
Мы цепляемся за жизнь, слишком легко принимая условия «игры». Как мышки, вновь и вновь верящие в то, что кот «умер». Петухи кукарекают на балконах, огурцы растут на подоконниках, все это понятно и важно, но этого недостаточно. Потребны гражданские усилия, хоть немного, но выходящие за сферы личной пользы.
Сотни тысяч детей не рождаются – по нашей вине.
Сотни тысяч умирают – по нашей вине.
Родившиеся и чуть подросшие играют «в очереди» – по нашей вине.
Разбитый параличом ветеран (в отсутствие выбивающейся из сил в поисках необходимого дочери) подползает к окну и бросается с девятого этажа – по нашей вине.
Раскупаются лживые газеты, множится рознь – по нашей вине.
Грабят нас все, кому ни лень, а мы втайне завидуем, что «непричастны», жмем руки подлецам, голосуем за прожженных демократов, рады «разрядиться» и ужалить ближнего, «откупаемся» от собственных детей, послушно скупаем то, что «выбросят» регулирующие «рынок», и нередко тут же перепродаем втридорога, чтобы в другой раз быть обобранными на ином… И все – под ненавидяще-ледяными взглядами надсмотрщиков, под ухмылки расположившихся на вышках «доброжелателей». Не до «подкопов». Не до самозащиты. Наша вина.
… Вернулся из командировки – на руке у жены шариковой ручкой вдавлено-вписано: «1612».
Номер очереди на распродаже.
Год ополчения Минина и Пожарского.
Безгосударное время. Полуденные бесы коварствуют очевидно, в открытую. Не стесняясь, творят они «ветхий квас» – всякое беззаконие, происходящее от сгнившего духовно, ветхого человека.
Всякий беспамятень легко становится братогрызцем. Самосущие, высоковыйные блудные дети превращают Святую Русь в нестерпимое мучилище для всякого, сохранившего в себе человека внутреннего.
Растерянные и гневливые, многословные и самонадеянные, носятся они перекати-полем по пустыне, песками своими давящей все тяжелей на остатки былых оазисов, и лишь позднейшие потомки-рудознатцы вспомнят и отыщут сокровища, хранящиеся под мертвым песком и слежавшимся пеплом…
Об этом я думал, идя за гробом бабушки моей, Зайцевой Татьяны Андреевны, умершей в бывший день очередной баззаконной конституции, 7 октября 1988 года.
Лопнула для меня тонкая нить невидимого серебра, и тяжкая пустота образовалась в душе. Не только потому, что ушел человек, любивший тебя так тихо, полно и сильно, как никто больше никогда любить не сможет; но и потому, что бабушки наши, рожденные в старой России (а новой-то и нет) при русской власти, передали нам живую о ней память.
Они делали это бессознательно, многое не помнили, ничего не выпячивали, – они были частью ее, нашей великой поруганной Родины. И тем, что перед мысленным взором вспыхивают, мерцают живее живых, всполохи исторически недавнего, но всем злольстивым миром изолганного, нашего прошлого, в котором угадывается и наша подлинная суть, – тем мы обязаны нашим светлым старушкам.
Горькородные, но душепитательные воспоминания эти, быть может, остаются тем главным источником, что питает нас жизненной силой. В нем – и вера, и надежда, и любовь…
Родители мыкались по квартирам – обычный удел офицерских семей. Ведь, чтобы развратить армию, уничтожить в ней всякую память и волю, нужно унизить ее бытом, растерзать, чтобы петом дрессировать подачками.
Мы жили то «у собаки», то у «тети Яди» (Ядвиги), то «с крысами», то «за трамвайным кольцом», и когда получили комнату в общежитии военного городка под Минском, чувствовали себя по-королевски. И родители, которые собирались вечерами на кухне у тринадцати керогазов, играли в лото и ходили в лыжные походы, и мы, дети, бегавшие из «квартиры» в «квартиру», дивясь, что по всем телеэкранам шло одно и то же – Олимпиада в Токио.
Отцы еще не слишком пили, матери еще не соревновались в «стенках» и шмотках. Шахматные турниры охватывали целые подъезды. Агитбригады ездили непрерывно, и меня, чуть ли не грудного, передавали за кулисы, когда отец «конферансил», а мать пела то в хоре, то «соло». Родители были, или казались, живущими счастливо. Они были молоды, и отцы после занятий часами резались в волейбол. Как, видимо, было и до того, и после, «обязательные программы», что в агитбригадах, что на политзанятиях, никем всерьез не принимались. «Партия – наш рулевой» в начале концерта и конспекты ленинских работ в сессию не играли в жизни роли совершенно никакой: жизнь в целом была своей и достаточно полной, происходящее в ней поддавалось нормальной логике и имело свою поступательность и перспективу.
Мы рыли пещеры по лесам, строили «штабы» в старых окопах, в еловых зарослях и даже на деревьях. У нас были несметные сокровища: гильзы, порох, карбид и стеклянные шарики, тяжелые оловянные солдатики и очень добротные и дешевые магазинные игрушки. Мы «воевали», швыряясь сосновыми и еловыми шишками, ходили в походы, объедались черникой, земляникой и маслятами, и еще постоянно что-то прятали. Иметь «клады» в окрестных лесах считалось особым достоинством.
Мы плавали по громадному болоту – на плотах и даже, как выяснилось позже, на крышке гроба, невесть откуда взявшейся.
Мы часами мерзли в куче елок, сложенной посреди «необозримого» ледяного поля – это была «арктическая стоянка», – но до нее доходила музыка «с материка»:
Вьюга смешала землю с небом,