Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Скорой гибелью дышало и всё окружающее. Слухи один другого страшнее: из Ленинграда никого не выпускают, потому что принято решение превратить его в крепость и оплот народного духа и биться до последнего… Вот только солдат в городе почти нет и защищать город будут сами жители, пока их всех не поубивают…
17 августа в Пушкине объявили всеобщую эвакуацию женщин и детей.
22-го первую партию эвакуированных собрали на вокзальной площади. Но поезд за ними все не приходил. Пять суток провели эвакуированные на площади, под открытым небом, доедая взятое на дорогу. Временами шел дождь, но домой отлучаться не дозволяли и, чтобы не допустить бегства, площадь окружили милицией. Потом всех распустили. Безо всяких объяснений. Лишь доверенным лицам сообщили, что поездов больше не будет — немцы взяли станцию Мга и отрезали Ленинград от России. Тогда милиционеры поняли, что с населением лучше ладить, и устроили бесплатную раздачу соли — с государственных складов.
Но не солью единой жив человек, а больше на складах ничего не было. А потом и власти не стало — 5 сентября Лидия Осипова (о ней мы еще будем говорить в следующей главе) записала в дневнике, что не вышел очередной номер городской газеты «Большевистское слово».
Дело обстояло еще хуже — с начала года и до прихода немцев было выпущено 104 номера городской газеты[384]. Выходила она три раза в неделю — по вторникам, четвергам и субботам… И, значит, последний, 104-й номер появился в продаже 30 августа![385] А 5 сентября отсутствие газеты заметила Осипова и внесла этот факт в дневник… Но последний номер газеты, хранящийся в библиотеках Москвы и Петербурга, это даже не 104-й, а 94-й, от 7 августа. Как объяснить отсутствие еще десяти номеров в центральных библиотеках? Очень просто — с 9 августа газету уже не отсылали в Ленинград и Москву. Низы поняли, что верхам все равно, и перестали отчитываться о проделанной работе. Властная система еще не рухнула, но ее уже поразил паралич.
Жители пытались сбежать в Ленинград, но все пути были перекрыты постами НКВД. Те же посты не выпускали ни одной живой души и из Ленинграда.
А город Пушкин был попросту брошен. Потом стали искать виноватых, уверять, что, если бы не трусость командиров, самоуправство тыловых служб, потеря связи с подразделениями, город можно было бы удержать… Ведь были же и такие части, что дрались, а иногда, ввиду потери связи, даже дрались друг с другом…[386] Все это, скорее всего, выдумки… Не про трусость, конечно, не про бегство тыловиков… Но если воинская часть сражается, то слышны выстрелы. А выстрелов никто из жителей Пушкина не слыхал.
Немцы тоже не сразу разобрались в чем дело…
Дадим слово Светлане Беляевой:
«17 сентября 1941 года — этот день запомнился мне на всю жизнь — мы сидели всей семьей за столом и пили чай. Вдруг раздался страшный гул, дом затрясся как в лихорадке. Звенели стекла. Отец первым выскочил из-за стола и крикнул:
— Скорей, скорей! — бросился в переднюю.
Мама выбежала последней и, схватившись за ручку, тщетно пыталась удержать рвущуюся из рук дверь. Раздался ужасный грохот. Потом сразу наступила такая тишина, словно все вокруг перестало существовать. Мы все были, словно мукой, обсыпаны мелом, в воздухе плавала белая мгла. Мы вернулись в комнату: окна были выбиты, люстра лежала на столе среди разбитой посуды. Пол был усеян битым стеклом и кусками штукатурки. Когда мы открыли выходную дверь и вышли на площадку, то от пелены пыли не увидели лестницы. И мне показалось, что ступени провалились и нам теперь не спуститься. Хотя все стихло, отец уговорил нас пойти в убежище, которое находилось у нас во дворе. Когда мы вышли во двор, то увидели огромную воронку от авиационной бомбы, которая упала перед самыми окнами дома, в котором мы раньше жили. Как ни странно, дом выстоял, только в нем, как и во всех соседних, вылетели все стекла и перекосились двери.
Чугунные ворота были сорваны с петель и так смяты, словно они были из тонкой проволоки. В убежище, куда мы пришли, было полно народа, душно, пахло керосином. Кто сидел, кто лежал на матрацах, прислушиваясь к канонаде. Какая-то беззаботная компания из нескольких человек при свете коптилки играла в карты. Только мы сели на узкую длинную скамью, как около убежища что-то грохнуло, но разрыва не последовало. Мама открыла дверь и выглянула наружу. Около самого выхода лежал огромный бронебойный неразорвавшийся снаряд. Опять мы остались живы.
Если бы он разорвался, нам несдобровать, ведь убежище могло спасти нас разве что от осколков.
В это время мама заметила, что из глубины двора к убежищу приближаются двое в сером, с автоматами в руках. Это были немцы. Заглянув в дверь убежища, они скомандовали: раус, раус! („вон, вон!“ — З. Б.-С.)»[387].
Эти двое немцев были разведчиками. Они пришли и увидели, что советских войск в городе нет. Но командование, видимо, разведчикам не поверило — первая немецкая воинская часть вступила в Пушкин лишь три дня спустя — 20 сентября.
И наступил новый порядок.
Семейство Беляевых выбралось из подвала, но отправилось не на квартиру соседей, с рухнувшей люстрой и выбитыми стеклами, не в свой уцелевший дом, а в другой подвал — в доме через дорогу, на Московской улице. Раньше дом принадлежал богатейшему купцу Кокореву. Облицованное светлым кафелем, с огромными окнами зеркального — в палец толщиной — стекла, дверями черного дерева, цветными витражами, здание это невольно наводило на мысли о каких-то родовых тайнах… И точно — местное предание гласило, что купец Кокорев был не столько хозяином этого дворца, сколько его узником — больной проказой, бродил он каждую ночь по бесчисленным комнатам и, как говорили знающие люди, не оставил этого занятия и после смерти, когда дом отдали под аудитории и общежитие Молочного института.