Шрифт:
Интервал:
Закладка:
– Какое предложение?
Тито убедился, что в аудитории больше никого нет, и сказал: я хочу купить у тебя Сториони.
Адриа посмотрел на него с удивлением. Он не сразу отреагировал.
– Скрипка не продается, – сказал он наконец.
– Если ты услышишь мое предложение, сразу захочешь продать.
– Я не хочу ее продавать. Я не хочу слушать никакие предложения.
– Один миллион песет.
– Я сказал: она не продается.
– Миллион песет – это куча денег.
– Да хоть два миллиона.
Адриа наклонился к самому его лицу и повторил:
– Не-про-да-ет-ся.
Он выпрямился:
– Ты меня понял?
– Прекрасно понял. Два миллиона.
– Ты слушаешь, что тебе говорят?
– С двумя миллионами в кармане ты сможешь жить как хочешь и не распинаться, читая лекции людям, понятия не имеющим о музыке.
– Ты говоришь, тебя зовут Тито?
– Да.
– Тито, нет.
Он взял свой портфель и собирался уже уйти. Тито Карбонель не сдвинулся с места. Может быть, Адриа ждал, что тот захочет удержать его. Увидев, что никто ему не препятствует, он обернулся:
– А почему тебе так нужна эта скрипка?
– Для магазина.
– Ну да. А почему это предложение делает не мать?
– Она такими вещами не занимается.
– Ага. То есть она ничего об этом не знает.
– Можешь называть это как хочешь, профессор Ардевол.
– Сколько тебе лет?
– Двадцать шесть, – соврал он, хотя я узнал, что он врет, только много лет спустя.
– Обделываешь свои делишки параллельно с магазином?
– Два миллиона сто тысяч песет, последнее слово.
– Твоей матери стоило бы узнать об этом.
– Два миллиона пятьсот.
– Ты меня слышишь, нет?
– Хотелось бы мне знать, почему ты не хочешь продать скрипку…
Адриа открыл рот и снова закрыл. Он не знал, что ответить. Он не знал, почему не хочет продавать Виал – скрипку, рядом с которой всегда ходит несчастье, – но с каждым днем я испытывал необходимость играть на ней все дольше и дольше. Может быть, из-за историй, которые рассказывал о ней отец, а может быть, из-за историй, которые я представлял себе, касаясь ее корпуса… Сара, иногда, стоит мне одним пальцем провести по ее коже, я переношусь в те времена, когда эта древесина была деревом и росла, даже не подозревая, что однажды примет форму скрипки – Сториони, Виал. Я не хочу, чтобы это выглядело как оправдание, но Виал был словно окном для моего воображения. Если бы Сара была рядом, если бы я мог видеть ее каждый день… Может быть, все было бы иначе. Конечно… О, если бы я продал тогда скрипку Тито, хоть за сто песет. Но в то время я не мог и подозревать о том, что случится впоследствии.
– Ну? – терпеливо переспросил Тито Карбонель. – Почему ты не хочешь продать ее?
– Боюсь, что тебя это не касается.
Я вышел из аудитории, затылком чувствуя холод, готовый к предательскому выстрелу. Тито Карбонель не стал стрелять мне в спину, и я наивно обрадовался, что выжил.
34
Прошла пара тысячелетий с момента сотворения мира в соответствии с десятичной системой, когда я расставил по дому все книги, но я еще толком не начинал разбираться в отцовском кабинете. Адриа определил третий ящик стола, в котором хранил рукописи, под разложенные по конвертам всевозможные отцовские бумаги, не поддававшиеся классификации – не связанные с магазином и не отмеченные в списке поступлений (сеньор Ардевол вел учет ценных приобретений, которые оставлял себе: с этого начиналось наслаждение от обладания предметом, за которым он гонялся несколько дней, а может быть, и лет). Вся библиотека была классифицирована. Почти вся. Только не поддававшиеся классификации документы не были классифицированы, но они лежали все вместе. Адриа сослал их в третий ящик, пообещав себе взглянуть на них, как только выдастся минутка. Прошло несколько лет, а минутка все никак не выдавалась.
Среди различных бумаг в третьем ящике хранились письма. Было странно, что такой дотошный человек, как мой отец, счел письма неклассифицируемыми документами и не сохранил копии собственных писем, а оставил в архиве только полученные. Они лежали в паре пухлых, едва не лопавшихся, папок. Среди них были ответы некоего Морлена на, видимо профессиональные, запросы отца. Также было пять очень странных писем, полных непонятных намеков, написанных на безупречной латыни и принадлежавших некоему священнику по фамилии Градник. Он был из Любляны и настойчиво возвращался в письмах к кризису веры, который вот уже несколько лет сжимал его в своих тисках. Судя по тому, что он писал, он когда-то учился вместе с отцом в Григорианском университете, а в письмах требовал от отца срочно высказать свое мнение по ряду богословских вопросов. Тон последнего письма был иным. Оно было отправлено из Есенице осенью 1941 года и начиналось словами: очень возможно, что это письмо не дойдет до тебя, но я не могу не писать его – только ты всегда отвечал мне, даже когда я был один как перст, исполняя должность одновременно приходского священника и могильщика недалеко от Камника[277], в затерянной среди снега и льда деревушке, название которой я постарался навсегда стереть из своей памяти. Может быть, это мое последнее письмо, потому что очень вероятно, что я могу умереть в любой момент. Уже год, как я снял сутану. И дело не в женщине. Все сводится к тому, что я потерял веру. Она вытекала из меня по капле, и я не сумел сохранить ее. Я в ответе за это: confiteor[278]. После своего последнего письма и твоих ободряющих слов, которые очень мне помогли, я уже могу говорить об этом более объективно. Постепенно я приходил к осознанию, что то, чем я занимался, не имело ни малейшего смысла. Тебе пришлось выбирать между любовью, которой ты не мог противостоять, и священнической жизнью. На моем пути не было женщины, заставившей меня колебаться. Все мои проблемы – в голове. Год прошел с великого решения. Сегодня, когда вся Европа охвачена войной, я констатирую, что был прав. Ничто не имеет смысла, Бога нет, а люди должны защищаться от бурь и невзгод как умеют. Смотри, дорогой мой друг: я так уверен в сделанном шаге, что только что дал ему логическое завершение и вступил в народную армию. Словом, я мог бы сказать, что сменил сутану на винтовку. Я приношу больше пользы, пытаясь спасти людей от зла. Сомнения улетучились, друг мой Ардевол. Много лет назад я говорил о зле, о злом духе, о дьяволе… и был не способен понять природу зла – пытался исследовать зло, которое обнаруживается через вину или через наказание, зло метафизическое и зло физическое, абсолютное зло и зло относительное, и особенно – настоящую причину зла. И после стольких штудий, после стольких изысканий мне приходилось выслушивать от своих благочестивых прихожанок во время исповеди, что они совершили страшное преступление, потому что недостаточно строго соблюдали пост с полуночи накануне причастия. Боже мой, все во мне восставало и говорило: не может быть, этого не может быть, Драго; ты теряешь смысл жизни – если, конечно, хочешь еще послужить человечеству. Я окончательно это понял, когда одна мать сказала мне: как же Господь позволяет, чтобы моя дочь умирала в таких муках, как же не вмешается, чтобы прекратить это? У меня не было ответа, и я выдал себя, начав рассказывать об истинной причине зла, но замолчал, устыдившись, и попросил у этой женщины прощения, и сказал, что не знаю. Я сказал ей: не знаю, Андрия; прости меня, я не знаю. Может быть, ты рассмеешься, дорогой Феликс Ардевол, ведь в своих длинных письмах ты защищаешь эгоистический цинизм, который, судя по твоим словам, управляет твоей жизнью. Сомнения душили меня, потому что я оказывался беззащитным перед слезами, но теперь это в прошлом. Я знаю, в чем заключается зло. В том числе абсолютное зло. Его имя – Гиммлер. Его имя – Гитлер. Его имя – Павелич. Его имя – Лубурич с его жутким изобретением – Ясеновацем[279]. Его имя – СС и абвер[280]. Война вытаскивает наружу звериную часть человеческой натуры. Но зло существовало и до войны, и оно зависит не от какой-нибудь энтелехии, а от человека. Поэтому вот уже несколько недель мой неразлучный спутник – винтовка с телескопическим прицелом, потому что командир считает меня хорошим стрелком. Скоро мы вступим в бой. И я буду отстреливать злу его головы одну за другой, и эта мысль меня не смущает. И так – пока я буду видеть в прицеле нациста, усташа или, да простит меня Господь, просто вражеского солдата. Зло использует в своих целях страх и абсолютную жестокость. Видимо, для того, чтобы мы исполнились яростью, командиры рассказывают нам о врагах жуткие вещи, и все мы жаждем скорее встретиться с ними лицом к лицу. Однажды мне придется убить человека, и я надеюсь, что не почувствую жалости. Я присоединился к группе хорватских сербов, которых усташи вынудили покинуть свои деревни. Кроме меня, в отряде еще три словенца и кое-кто из тех многих хорватов, кто верит в свободу. Хотя у меня нет никакого воинского звания, некоторые зовут меня сержантом, потому что я такой же высокий и толстый, как и раньше. Словенцы обращаются ко мне «святой отец», потому что однажды я выпил лишнего и рассказал кое-что, о чем не стоило рассказывать, – сам виноват. Я готов убивать, пока меня самого не убьют. Я не чувствую никаких угрызений совести и не раскаиваюсь в том, что делаю. Вероятно, я могу погибнуть в случайной стычке: говорят, немцы продвигаются на юг. Все мы знаем, что любая военная операция предполагает убитых, они могут быть и среди нас. Здесь, на войне, мы стараемся не заводить друзей; мы все – одно, потому что все связаны друг с другом, и я оплакиваю смерть товарища, который еще вчера завтракал, сидя рядом со мной, но чье имя я не успел спросить. Ладно, снимаю маску: мысль о том, чтобы убить кого-то, повергает меня в панику. Не знаю, окажусь ли я на это способен. Но зло – это конкретные люди. Надеюсь, что мне достанет храбрости и я смогу нажать на курок более-менее хладнокровно.