Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Через двадцать пять лет я снова встретил Иосифа, уже в Ленинграде, в райотделе милиции, куда я пришел вместе с дочерью за первым ее паспортом. Я сразу узнал его: небольшого роста мужчина, скромно одетый, улыбаясь, уставился на меня сквозь толстые линзы очков. Сколько воды утекло! За это время он стал врачом, работал на «скорой помощи». Уже не работает: уезжает с семьей в Израиль. Он пришел оформлять документы. Мы вспомнили наше армейское прошлое. Еле слышный голос Иосифа дрожал: «Ничего ровным счетом не изменилось – все то же самое, даже хуже. Знаю, там, на чужбине, будет не легче, зато не будет тех унижений. Надо позаботиться о детях». Он оглянулся на мою дочь и испытующе посмотрел на меня: что я думаю по этому поводу?
А через какое-то время мы с женой пришли к Иосифу попрощаться. Жил он в двухкомнатной кооперативной квартире. На эту квартиру – на все, что в ней было, – ушли многие годы, можно сказать, вся жизнь. Ночные дежурства и сверхурочные, отказ от отдыха, развлечений и тому подобных излишеств. И вот теперь все это надо оставить: пианино, которое он приобрел для одаренного сына, книги, стоявшие на подвешенных к стенам полках, – книги, которые он прочитал, несмотря на свою близорукость. Глядя на эти книги, я наконец-то сообразил, на кого он похож: на Исаака Бабеля. И мне от этого стало еще грустнее. Жена Иосифа была медсестрой и – чего я не ожидал – русской. Очень скромная женщина, ему под стать. Видно было, что она его очень любит, что она его обожает и до конца разделит его судьбу. В небольшой квартире, чтобы проститься с ними, собралось человек тридцать: родственники, друзья, коллеги. Среди них было много русских. Это были горькие проводы, похожие на поминки. Один из русских, коллега Иосифа, сидевший рядом со мной, печально сказал: «Вот так теряешь лучших друзей…» Поднялся с рюмкой Иосиф. Он хотел поблагодарить всех, кто собрался за этим столом, – не пропустил и меня: рассказал о том, как я, чтобы его защитить, безрассудно бросился на отпетых уголовников, – и попросил прощения, что покидает нас. Это было в середине восьмидесятых годов. К этому времени у меня уже скопилась целая коллекция памятных подарков и сувениров от тех, кто уехал отсюда в Израиль, в Америку, в Германию и даже в Австралию.
Но я опять забежал вперед. И мне, пожалуй, еще не раз придется забегать вперед или возвращаться, как это, собственно, и водится в воспоминаниях. Из одного воспоминания вдруг вырастает другое, из кажущегося отступления неожиданно проявляется нечто, что, словно крупный план в фильме – к примеру, знаменитая эйзенштейновская детская коляска на Потемкинской лестнице в Одессе, – резко освещает и проясняет всю картину в целом. Так пусть же моя первая и моя последняя встреча с вынужденным еврейским солдатом и будущим врачом и столь же вынужденным эмигрантом Иосифом прояснит все, что я рассказал о моих студенческих годах и моих разнообразных университетах.
Что такое полставки? Это ни то ни се. Вроде бы ты и работаешь, и даже член профсоюза, но положение твое в коллективе шатко, непрочно, как будто ты находишься в подвешенном состоянии. Невольно приходишь к мысли о собственной неполноценности. Одним словом, полставки – это не жизнь. Из армии я вернулся не только обогащенный новыми впечатлениями и новым жизненным опытом, но и с огромным желанием поскорее окунуться в нормальную жизнь, которая, конечно же, включала все мои грандиозные планы. Отдав свой гражданский долг, я вспомнил о своих гражданских правах.
Я так стремился в любимый город! Но оказалось, я Ленинграду не нужен. Город, в котором на каждом шагу на специальных стендах, в газетных рубриках и объявлениях от руки я вычитывал слово «требуется», не нуждается в моих услугах. Положение было катастрофическое. Столько раз, поверив этим объявлениям, я являлся в соответствующий отдел кадров и всякий раз получал отказы: не вышел профилем. С отчаяния я устроился чернорабочим на шинный завод «Красный треугольник» на Обводном канале. Целых семь месяцев в три смены трудился я не покладая рук, чтобы обеспечить как можно больше трудящихся шинами, резиновыми сапогами и галошами.
Но мир, как известно, не без добрых людей. Нашелся один человек – но я хочу о нем рассказать не только потому, что он пришел мне на помощь, – Олег Дмитриевич Вейцман, преподавал во втором инязе, замечательный лектор, глубокий знаток истории и литературы Германии, он вызывал у студентов неподдельное восхищение и поклонение, и, кроме того, все знали его как удивительного, прекрасного человека. Возможно, свою широкую душу он унаследовал от матери, донской казачки. Выпускник бывшей петербургской немецкой «Анненшуле», он рано определил свой жизненный путь и никогда с него не сворачивал. Во время войны Вейцман служил переводчиком и перед самым ее окончанием – уже в Германии – потерял ногу. Так что в мирную жизнь молодому майору пришлось входить на протезе. А в сорок девятом году началось «ленинградское дело». Жена Олега Дмитриевича была двоюродной сестрой первого секретаря горкома. К счастью, ее не тронули, но рикошетом пострадал Вейцман: он был уволен из института и, кроме того, был вынужден переселиться из прекрасной квартиры в центре города в район новостроек.
В стране должны были произойти значительные перемены, чтобы он снова мог вернуться в свой институт. Я знаю, что ему пришлось перенести еще несколько операций и, несмотря на это, каждый год приходилось проходить медицинское переосвидетельствование, доказывать, что он действительно инвалид, что нога у него все еще не отросла. Зато он получал привилегию не стоять в магазинах в очередях. Однако он знал, что очередь, озверевшая от долгого топтания на месте, способна подвергнуть его оскорблениям, удивляясь пронырливости этих евреев, – они ведь и близко не воевали, а тоже трясут удостоверениями: купили, денег у них навалом. Нет, он ничего не доказывал, не оправдывался, не задирал брючину, не уточнял, что он не столько еврей (мама казачка), сколько русский, – он поворачивался и уходил. Без сгущенного молока, без бананов или туалетной бумаги – без этого вожделенного для озверелой и несчастной толпы дефицита.
Я не переставал удивляться, как, несмотря на подобные гнусности, ему удавалось сохранять свое человеческое достоинство и оставаться добрым, чутким и внимательным к людям. Ну а скольким из них он помог! Об этом можно только догадываться. Но когда Олега Дмитриевича не стало и я в морозный январский день вошел в большой зал крематория, то этот огромный зал был переполнен, и я порадовался за Олега Дмитриевича.
А тогда, после моего возвращения из армии и моего доблестного труда по обеспечению трудящихся резиновыми изделиями на «Красном треугольнике», Олег Дмитриевич устроил мне репетиторство: восемь часов в неделю немецкого и английского с подростком из обеспеченной семьи. «Наденьте лучший костюм, – предупредил Вейсман и пояснил: – От этого зависит ваш гонорар». Но у меня не было не только хорошего – никакого костюма. Пришлось позаимствовать костюм у приятеля, чтобы предстать перед своими работодателями в надлежащем виде. Вот так я сделался репетитором. Чувствовал я себя в этой роли не очень уверенно, поскольку полностью был зависим от настроения ученика, которое колебалось, и от настроения его родителей, которое могло помешать им вовремя вручить мне конверт. Денег было не так уж много, но все же на эти деньги можно было хоть как-то сводить концы с концами. А вскоре у меня появились другие ученики, и зажил я совсем неплохо. В школе я работал бы больше, а получал бы гораздо меньше. Но тут была и моральная сторона: очень уж претило стать прислугой.