Шрифт:
Интервал:
Закладка:
— Кому это известно? — прошептал я чужим голосом.
— Никому.
Но я уловил едва заметное колебание. А может, она просто так дышала? Но что-то я уловил.
— Никому? — сердито повторил я.
— Фома, наверное, кое о чем догадывается. Но в церковных книгах черным по белому записано, что твой отец Иаков Грёнэльв.
— Фома знает, что я его сын?
— Уверенности в этом у него нет.
Высокая незнакомая женщина с юбкой, приподнятой над мокрыми щиколотками, с темными волосами, тронутыми на висках сединой, обеими руками крепко сжимала ручку зонтика. С зонтика свисала маленькая шелковая кисточка. Она била женщину по лицу. Ее глаза открыто смотрели на меня. Они блестели.
— Мужчины никогда не могут до конца быть уверены в подобных вещах. Ведь ты и сам недавно так думал?
* * *
Морские птицы успокоились. Берег был пуст. В мире не осталось никого, кроме нас. Над нашими головами висел тяжелый воздух, словно мироздание вошло в сферу земного притяжения, чтобы придавить нас.
Мы долго бродили. Иногда обменивались пустыми словами, в которых не было ни прощения, ни выхода, ни утешения.
Я и не хотел никаких утешений. Маленький мальчик из Рейнснеса тащил по полям жерди, не зная, что рядом с ним идет его отец! Черт бы побрал всех женщин!
Наконец я устало спросил:
— Как это у тебя могло получиться? Почему именно Фома?
— А как у тебя могло получиться? Почему именно Карна?
— Дина, тогда была война! — серьезно ответил я, сбитый с толку.
Она выглянула из-под зонтика и смотрела на меня невинными глазами.
— Ты сам все объяснил, Вениамин! Тогда была война!
— Иаков был уже мертв, когда ты зачала меня? — спросил я, сознавая всю бестактность моего вопроса.
— Для всех да, но не для меня, — ответила Дина.
— Стало быть, ты его обманула?
— Да, я его обманула.
— Ты обманула его до того, как он умер? С Фомой?
— Нет, Вениамин! Все было в свое время. Сперва он обманул меня.
Она села на валявшийся толстый ствол. Ветер растрепал собранные в узел волосы и играл ими. У меня мелькнула новая мысль.
— Значит, Юхан мне не брат? — Нет.
— Значит, это он вместе с Андерсом должен был получить в наследство Рейнснес?
— Нет! — почти сердито ответила Дина. — Никто не может изменить того, что записано в церковных книгах.
— Ты в этом уверена?
— Рейнснес должен принадлежать тому, кто его заслужил. Одно время это была я. Теперь — Андерс. Если бы Юхан был нужным Рейнснесу человеком, он бы уже давным-давно там жил.
— Но он пастор. И тогда в Рейнснесе жила ты.
— Я должна была служить Рейнснесу.
— Мне тоже придется служить ему? Ты это хочешь внушить мне?
— По-моему, я выражаюсь достаточно понятно.
Я хотел спросить: кто в таком случае должен теперь получить Рейнснес? Но до меня вдруг дошло, что это ее уже не касалось. Это касалось только меня. Я сказал:
— Юхан еще может предъявить свои права на Рейнснес.
— Он побоится. — Кого?
— Бога. Иакова. В конце концов, меня!
— Почему?
— Он знает, что всегда хотел получить меня. Но вообразил, будто Бог не даст ему на это согласия.
— Дина! Неужели и Юхан?
Глаза Дины превратились в смеющиеся щелки, когда она увидела мое лицо.
— Да, да. Это было в молодости! — Она засмеялась. — Он был намного старше меня. Я пришла в дом в качестве его мачехи. Нам обоим было не очень-то легко. Я помню, он обещал писать мне из Копенгагена… Самое страшное не страх, куда страшнее не понимать, что должен сделать именно то, чего боишься! Нет, мы с ним квиты!
* * *
В ту ночь ко мне пришли все мои отцы. Иаков, Фома и Андерс. Я не знал, что мне с ними делать. Все они хотели, чтобы я замолвил за них словечко перед Диной. Но о чем именно, я не понял.
Когда я проснулся, у меня было такое чувство, будто я не спал несколько недель. Я принес дров, хлеба и молока. Сварил кофе. Дина нарезала черный хлеб. Мы уселись перед очагом.
Она закуталась в большую шаль. Глаза у нее были еще сонные. Она словно сливалась с морем, что плескалось за дверью. Сперва мы молчали. Я сидел и думал, стоит ли рассказать ей мой сон. Вдруг она сказала:
— В конце концов, Вениамин, остается только идти дальше! Не всегда бывает так, что человек идет дальше с тем, с кем хотел бы. Но люди всюду люди. Надо только уметь их видеть. Я встретила в Париже одну женщину. Помню, я еще подумала: вот была бы подходящая подруга для Вениамина, если б ее так не испортила война. Как будто у тебя было право получить неиспорченную…
— Когда это было? — воскликнул я.
— Когда туда пришел Бисмарк. Но я уехала из Парижа. Я не могла думать на нескольких языках. А Париж был неподходящим местом для того, кто думает по-немецки. — Дина жестко рассмеялась. — Я многое повидала, Вениамин. Самое страшное не ад. Человек хуже ада!
— Расскажи о Париже! Она покачала головой:
— Каждый, кто так или иначе находится в заточении, пребывает в аду. Одни заточены в своей болезни. В своем теле. Ты, конечно, видел таких. Но, по-моему, самое страшное заточение — это заточение в собственных мыслях.
Меня охватило беспокойство. Она наблюдала за мной.
— Ты боишься, Вениамин? И давно? Чего же ты боишься? Суда?
— Я? По-моему, суда могла бы бояться ты?
— Я и боялась. Но не очень. Пока не получила твоего письма, в котором ты грозился взять вину на себя.
— Ты не сможешь остановить меня, если я захочу это сделать!
— Смогу, Вениамин! Но не советую заставлять меня прибегнуть к моему средству.
Она смотрела мне прямо в глаза. Без угрозы. Просто устало.
— Неужели ты не раскаиваешься, Дина? Никогда и ни в чем?
— Ты думаешь, что после всех этих лет я стала бы донимать тебя рассказом о своем раскаянии?
— Но ты раскаиваешься?
Где-то плескалась вода, ударяясь о камни.
В ее глазах не было враждебности. Они ничего не скрывали. Как ничего не скрывали глаза Карны и моего ребенка.
— Раскаяние — это для людей, которые считают, будто раскаяться легко.
— И ты никогда не нуждалась… в прощении?
— Кто обладает такой силой, чтобы простить Дину? Что я мог ответить на это? Сказать: Бог, и только.