Волков: Я понимаю. Вы подробно изложили всю историю так, как вы ее помните. Это бесценный документ.
Евтушенко: А стихи его я даю вам слово перечитать.
Волков: Я соглашусь с вами, что его поздние стихотворения превращались всё больше и больше в некое подобие мрамора. «Мраморнели» – вот то, что вы сказали «в хитине». Но сколько и там изумительных, пронзительных строчек! И я все время встречаю молодежь, которой именно эти поздние стихи нравятся. Помните статью Блока «Без божества, без вдохновенья» – о разговоре с молодым поэтом Стеничем, который говорит: мы сейчас все такие, мы холодные, мы ни во что не верим… Вот это ощущение какого-то внутреннего холода, которое охватывало Бродского всё больше и больше, – в этом была трагедия его существования.
Евтушенко: А вы внимательно прочли то, что я написал о нем в поэме «Дора Франко»? Вот давайте – чтоб закончить – я эту главку прочту. А вы знаете, я по-русски никогда не читал «Дору Франко», только по радио. Я здесь ее записал, в Талсе, и по просьбам радиослушателей ее прокатали два раза. А вживую еще я не читал.
Вообще, я давно уже не выступал вживую по-русски. Совсем вживую. Вот это я буду делать скоро в Горном институте. Вы знаете, там нашлись люди, которые присутствовали – а я даже забыл про этот концерт, – когда я выступал вдвоем с Беллой Ахмадулиной, пятьдесят лет тому назад ровно! В Горном институте… Вдвоем мы выступали, оказывается.
Стихи… Я вот себе хочу запретить писать стихи, но это глупо вообще. Как можно запрещать себе писать стихи?
Волков: Стихи – это ваша стихия.
Евтушенко: Да. Видите, вот я написал неожиданную поэму «Дора Франко (доисповедь)». Сейчас я вступаю в период доисповеди. Ведь практически я стольким исповедовался, я о стольком написал, так что у меня теперь доисповедь. Вообще-то, надо мне лет двадцать для того, чтоб всё сделать. А что я скажу Богу через девятнадцать лет, если он даст мне этот срок? Ведь чего-нибудь, наверное, еще останется? Жизнь-то продолжается! Я не собираюсь быть только пишущим гномиком, я же жить продолжаю! Что-нибудь еще может случиться очень интересное!
Волков: Определенно случится.
Евтушенко: С нами со всеми.
Волков: Определенно.
Евтушенко: Сейчас вот я прочту всю главку эту. Про петушиные бои, из «Доры Франко» …Но прежде – мы столько говорили о Бродском – давайте выпьем за его память. Да простит его Господь, в чем он был виноват, и оценит всё лучшее, что Иосиф сделал!
Прости меня, Маша,
еще незнакомая Маша,
за то, что планета
тогда не была еще наша,
А Маркес невидимый
вместе со мною и Дорой
нас, как заговорщик, привел в Барранкилью,
в которой
когда-то бродил он,
и матерью, да и отцом позабыто,
лишь с дедом,
любившим внучонка драчонка
Габито.
И там в Барранкилье —
не меньше чем полнаселения —
мне наперебой представлялись
как родичи гения,
и вместе с текилой лились
их безудержные воспоминания,
но маркесомания всё же была веселей,
чем занудная марксомания.
Какой удивительный это народ —
барранкильцы,
волшебника слова родильцы,
поильцы,
кормильцы.
И как достижения местные супервершинные
решили они показать мне бои петушиные!
И в селение Бокилья
ты пришла,
моя богиня.
Кто хозяева?
Шпана и
сброд воров,
достойных рей.
Петухов они шпыняют,
чтоб клевались поострей.
Зрители и сами
дергают носами,
будто стали клонами,
будто бы подклевывают.
И красотки с веерами
в бешеном озвереваньи
раздувают ноздреньки —
тянет их на остренькое!
Не только поэтов из-за стихов,
не только женщин из-за духов
и бабников из-за хвастливых грехов,
не только политиков самых верхов
и миллионеров
из-за ворохов
бумажек по имени деньги,
захватанных,
словно девки, —
люди
стравливают
и петухов!
Петухи такие красивые —
это вам не мерины сивые!
Это им подражая,
древние греки
воздвигали на шлемах железные гребни.
Мне казалось всегда,
что вот-вот зазвенят петушиные шпоры,
как звенели в Булонском лесу
на ботфортах у вас, мушкетеры.
Что с тобой сегодня? —
шок,
Петя – Петя, петушок,
золотой гребешок,
шелкова бородушка,
масляна головушка.
Ты с малюткой братцем рос
в личненьком яичике
и не видел ты угроз
после в его личике.
Для того ли родились,
для того ли вылупились,
чтобы после подрались,
обозлели,
вылюбились?
Где же братский поцелуй?
Обнимитесь крыльями.
«Клюй!
Клюй!
Клюй!
Клюй!» —
призывают рыльями.
Так вот стравливала нас
хищными голосьями
свора,
ставившая на
брата мне —
Иосифа.
Кто подсказчик лживый,
кто?
Но по Божьей милости
я еще надеюсь,
что
в небесах помиримся.
Все исчезнут войны вмиг,
жизнь другой окажется,
если в нас умрут самих
лживые подсказчики.
И не вспомнить нам теперь ли,
как друг друга не терпели
Бунин с Мережковским,
Есенин с Маяковским.
Разве мал им космос?!
Не за чей-то поцелуй —
славу,
чек от Нобеля
под базарное
«Клюй!
Клюй!»
скольких поугробили.
Столько войн и революций
нас, как в ступе, потолкли,
ну а люди всё клюются,
на подачки поддаются
и врагами остаются,
будто дурни петухи,
стравливаемые
и не выздоравливаемые.
Демократий всех машины,
приглядишься, —
петушины,
и политиков наскоки
друг на друга так жестоки,
и привычно им,
как плюнуть,
компроматом насмерть клюнуть.
И куда ни убежим,
везде диктаторский режим
показушного мужчинства,
распушинства,
петушинства.
Приспустите гребешки,
пети – пети, петушки…
В Барранкилье ночь тиха.
Дора, в крови выкупанного,
раненого петуха
за сережки выкупила.
Вот так. Вот последний мой разговор с Иосифом.
Волков: Интересно, что бы он сказал, если бы это услышал…
Евтушенко: Если б он написал такое стихотворение, я бы его обнял. Кстати, Бродскому еще стихи мои нравились «В ста верстах».