Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Как-то вечером – это было двенадцатого мая, в субботу – Траутвейн встретился с Гарри и Чернигом. Сидели в том самом противном кафе «Добрая надежда», где Черниг читал однажды Траутвейну свои стихи. Несколько столов выставили на улицу; здесь все же было лучше, чем внутри. Однако бледная, чахлая трава городского предместья, разбросанные то тут, то там высокие дома, заборы строительных участков – все это, конечно, было достаточно уныло. Зепп предпочел бы пойти в другое кафе, но Гарри заупрямился и настоял на том, чтобы остаться здесь.
Оскар Черниг был в этот вечер особенно язвителен. Бетховен, размышлял он вслух, несмотря на все усилия, не нашел для себя подходящего текста, а какая опера родилась бы, сведи его счастливая судьба с таким поэтом, как он, Черниг.
– Мне же приходится удовлетворяться вами, профессор, – любезно закончил он, обращаясь к Зеппу, и опрокинул в глотку свою рюмку абсента.
Гарри Майзель, как всегда, сидел с безучастным видом, но Зепп, слушая дерзкие выпады Чернига, не спускал глаз с юноши, и он увидел, что именно в ту минуту, когда Черниг так зло поддел его, у Гарри насмешливо дрогнули уголки губ, и от этой насмешки Зеппу стало больно.
Затем между Гарри и Чернигом опять разгорелся спор. Черниг заявил в духе Екклесиаста, что он все испытал и что все суета сует. Гарри же утверждал, что суть не в пошлом реальном переживании, а в самой способности переживать, и поэтому он, Гарри, пережил, как он полагает, больше Чернига. Черниг высмеял его.
– И это говорите вы. А всего несколько дней назад вы сказали, что жизнь в бараке становится, в конце концов, невыносимо однообразной. Вы сказали, что хотели бы встряхнуться.
Траутвейн горячо и наивно засмеялся.
– А не организовать ли нам, – предложил он, – грандиозную попойку, не кутнуть ли вовсю?
Гарри очень хотелось чего-нибудь именно такого, но признаться в своем желании перед этими двумя несчастными он не хотел. И он отказался, очень надменно, очень вежливо.
Позднее Траутвейн перевел разговор на писательскую деятельность Гарри: что, собственно, является ее конечным смыслом и целью?
– А вы до сих пор не заметили? – иронически удивился Гарри. – Очень просто. Я воспеваю последних людей второго тысячелетия и первых – третьего. Или, выражаясь общедоступно, моя тема – мерзость переходного времени. У кого котелок варит, тот, может быть, вычитает между строк надежду на нечто лучшее.
Много позднее Гарри вскользь, к слову, спросил, нет ли ответа от Тюверлена на его «Сонет 66». Ответа не было.
Зепп считал настолько несерьезной мальчишескую угрозу Гарри уехать в Америку, что совершенно забыл о ней и ни в какой мере не связал ее с этим вопросом. В воскресенье утром, однако, Гарри спросил у Чернига, не даст ли тот ему немного денег взаймы; ему нужно телеграфировать в Экрон, штат Огайо. Круглое, бледное лицо Чернига поглупело от изумления. Он еще менее серьезно, чем Траутвейн, отнесся в свое время к плану Гарри. Но Гарри остался невозмутим: ведь он давно уже предупредил, что если до вторника пятнадцатого мая не будет ответа от Тюверлена, он уезжает в Америку. Он заблаговременно списался с дядей, разузнал насчет необходимых формальностей и всего, что связано с переездом, и предпринял кое-какие шаги, чтобы обеспечить себе визу и место в каюте. Черниг, конечно, согласится с ним, что в остающиеся два дня вряд ли может прийти ответ от Тюверлена. Поэтому он хочет телеграфировать в Экрон, чтобы ему выслали обещанные деньги. Он уверен, что пятнадцатого телеграфный перевод будет у него в руках, и тогда семнадцатого, в четверг, он сядет в Гавре на пароход «Вашингтон».
Черниг не допускал мысли, чтобы Гарри не на шутку решил с ним расстаться. Он был вне себя. При всем своем наигранном нигилизме он так привязался к юноше, что не представлял себе, как будет жить без него. «Не замечай окружающего тебя мира – он ничто» – эти слова можно было повторять сотни раз, и, до того как он узнал Гарри, можно было жить по этому рецепту. Но теперь он непременно должен удержать Гарри, Гарри не может уехать, это немыслимо. Что, в сущности, изменилось, уговаривал он Гарри. Если ему так уж опостылел барак, то можно ведь поселиться в другом месте: тут же в Париже, или в Лондоне, или где бы там ни было. У него, у Чернига, есть тысяча восемьсот франков, вернее, сейчас уже – тысяча шестьсот, но на первых порах и этого достаточно, можно отлично устроиться. И неужели Гарри думает, что в Экроне, Огайо, его ждет иная жизнь?
Чем больше он горячился, тем сильнее походил на плаксивого младенца, а Гарри с каждой минутой казался себе все более взрослым.
– Чего вы хотите? – вяло шутил Гарри. – Пусть бы меня изгнал из родной страны хотя бы какой-нибудь Наполеон, или Цезарь, или же, если вам угодно еще глубже покопаться в истории, Аттила или Чингисхан. Но господин Гитлер? Нет, дорогой мой, извините. Жить в широтах, где господа гитлеры принимаются всерьез?
– Но чего, скажите мне, ради бога, вы ждете от Америки? – выходил из себя Черниг. – Там принимается всерьез какой-нибудь другой монстр. Неужели вы рассчитываете на что-нибудь иное?
– Я ни на что другое не рассчитываю, – учтиво и равнодушно ответил Гарри Майзель. – Напротив, я предполагаю, что из Америки душа окончательно вытравлена. И считаю, что это лучше, чем Европа, в которой остатки души еще сохранились. «Душа, душа, ты насквозь прогнила, – процитировал он, – едва ты дышишь: лучше б умерла». Вы не находите, что это очень хорошие стихи? Они могли бы принадлежать вашему перу, – пошутил он.
Черниг смотрел на спокойное, вежливое лицо юноши, ему было невыносимо горько, что Гарри умалчивает об истинных причинах своего решения. Он догадывался о них. Когда он спорил с Гарри о пережитом и непережитом, это было для Гарри не только словопрением. В последнее время юноша часто цитировал Рембо, который в ранней молодости