Шрифт:
Интервал:
Закладка:
— Государь-император… — начал он, но Караганов резко взметнул руку:
— Не трогай его… Он виноват только в том, что биологический случай возвел его на престол, который ему не по силам, и что он сразу же от него не отрекся… Он безвольный и бессильный человек.
— Это не так! — крикнул Дубенский.
— Нет, Митя, так… — тихо и обреченно произнес Караганов и, помолчав, добавил — Через час мой поезд… Покачу обратно в свою пропасть… — летуче улыбнулся Дубенскому — А я-то, увидев тебя, обрадовался, ну, думаю, Митя скажет мне что-то такое, чего мы там не знаем и что станет нам надеждой… Впрочем, что можешь сказать ты, если подлинный хозяин войны Алексеев, прочитав донесение Иванова, возмущенно воскликнул: «Этого не может быть», и повел меня в оперативный отдел, чтобы я убедился, что истина иная. Однако известно, что двух истин об одном и том же не бывает. Оказалось, прав Иванов, и тогда Алексеев сказал только, что доложит все верховному, и отпустил меня на все четыре стороны. — Караганов вдруг как-то странно рассмеялся: — А если сильного резерва нет, государь народить его не может… даже со своей плодовитой супругой… — Он встал, протянул Дубенскому руку и, глядя на разбросанные по столу бумаги, сказал с усмешкой — Завидую я тебе, Митя… — Он крепко, но как-то отрывисто пожал Дубенскому руку и ушел, забыв на столе свою мятую пачку папирос…
Дубенский работать не мог, чувствовал себя раздавленным…
ГЛАВА ТРИДЦАТЬ ВТОРАЯ
Штабс-капитан Лемке генерала Дубенского недолюбливал, называл его царским лакеем, удобно устроившимся у царской кормушки, он и изводил генерала главным образом для того, чтобы он не чувствовал себя слишком спокойно на своей безмятежной службе…
Никто в Ставке не знал, что обер-офицер управления генерал-квартирмейстер Ставки штабс-капитан Михаил Константинович Лемке ведет подробнейший дневник, в который он заносит не только и не столько свои личные впечатления, как свидетельства участников или очевидцев важнейших событий войны, кроме того, он снимал копии с проходивших через его руки важных документов и вкладывал их в дневник. Он делал это очень осторожно, главным образом по ночам, ибо ведение дневников в таком военном учреждении, как главная Ставка, никак не поощрялось. Особенно осторожным он стал после того, как один из крупных работников Ставки по дружбе предупредил его, что им интересуется военная контрразведка. Позже, правда, выяснилось, что этот интерес был вызван его весьма давней связью с эсеровским журналом «Былое». В общем, Ломке надо было смотреть в оба, тем более что его дневник все глубже забирался в дебри бесславных дел войны и политики.
В этот вечер он переписывал начисто запись, бегло сделанную днем…
«…Имел два разговора, полных большого интереса, — писал он. — Зашел в комнату Пустовойтенко по его приглашению, просто поболтать. По-видимому, он соскучился и хотел немного отвлечься от ежедневно расписанной жизни. Мы вспомнили Варшаву, нашу поездку в его тамошнее имение, революционные настроения 1905 года. В это время вошел Алексеев и, поздоровавшись со мной, сел, прося продолжать нашу беседу, и прибавил, что пришел потому, что в его кабинете печь надымила.
— О чем же у вас речь?
— Просто вспоминаем старое, когда встречались друг с другом в совершенно другой обстановке.
— Дань прошлому за счет тяжелого настоящего?
— Не то что дань, — ответил Пустовойтенко, — а просто некоторое отвлечение.
— Да, настоящее невесело…
— Лучше ли будущее, ваше превосходительство? — спросил я без особенного, впрочем, ударения на свою мысль.
— Ну это как знать… О, если бы мы могли предугадывать без серьезных ошибок! Это было бы величайшим счастьем для человека дела и величайшим несчастьем для человека чувства.
— Верующие люди не должны смущаться таким заглядыва-нием, потому что всегда будут верить в исправление всего высшею волею, — вставил Пустовойтенко.
— Это совершенно верно, — ответил Алексеев. — И вы знаете, ведь и живешь мыслью об этой высшей воле, как вы сказали. А вы, вероятно, не из очень-то верующих? — спросил он меня.
— Просто атеист, — посмеялся Пустовойтенко и отвел от меня ответ, который мог бы завести нас в сторону, наименее для меня интересную.
— Нет, а я вот счастлив, что верю, и глубоко верю, в бога, и именно в бога, а не в какую-то слепую и безличную судьбу. Вот вижу, знаю, что война кончится нашим поражением, что мы не можем кончить ее чем-нибудь другим, но вы думаете, меня это охлаждает хоть на минуту в исполнении своего долга? Нисколько, потому что страна должна испытать всю горечь своего падения и подняться из него рукой божьей помощи, чтобы потом встать во всем блеске своего богатейшего народного нутра…
— Вы верите также и в это богатейшее нутро? — спросил я у Алексеева.
— Я не мог бы жить ни одной минуты без такой веры. Только она и поддерживает меня в моей роли и моем положении… Я человек простой, знаю жизнь низов гораздо больше, чем генеральских верхов, к которым меня причисляют по положению. Я знаю, что низы ропщут, но знаю и то, что они