Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Впрочем, все здесь не так просто и однозначно. По легенде, когда на придворном балу в 1349 г., танцуя с королем Эдуардом III, графиня Джейн Солсбери потеряла подвязку, что вызвало неприличные улыбки окружающих, монарх поднял подвязку и повязал на собственную ногу. А дабы в будущем прививать своим подданным уважение и сдержанность по отношению к женщинам, он учредил Орден Подвязки (Order of the Garter), который и по сей день является высшей британской наградой. Девиз ордена звучит следующим образом: «Honi soit qui mal y pense» — «Пусть стыдится подумавший об этом плохо». Как нетрудно заметить, надпись на первом и самом главном ордене Альбиона сделана по-французски. И в этом нет ничего странного. Джордж Гордон Коултон отмечает («Панорама средневековой Англии»; Варшава, 1976): «Все английские короли, вплоть до Генриха IV, говорили по-французски; даже об Эдуарде I нам известно только то, что он освоил английский в достаточной мере, чтобы придумать незамысловатый каламбур насчет фамилии Биго. Его внуку, Эдуарду III, современные нам историки иногда приписывают большой талант в этой области, но бесспорными доказательствами того, что он достаточно бегло говорил по-английски, мы не располагаем». А вот что пишет Джордж Маколей Тревельян («История Англии»; Варшава, 1963): «Когда в 1337 г. началась Столетняя война, Эдуард III и его аристократия лучше говорили по-французски и чувствовали себя уютнее в Гаскони, нежели в Шотландии». Или об этом же Пол Джонсон («История англичан»; Гданьск, 1995): «Появление первоцветов английской национальной литературы в конце XIV в. сопровождалось неимоверными усилиями, чтобы поспеть за успехами устного и письменного французского языка. Ведь именно благодаря французскому новые идеи и достижения попадали на остров…» В XIV–XV вв. Франция была в четыре раза больше Англии, во много раз богаче, и гораздо плотнее населена. Ее культурное превосходство было несомненно — достаточно взглянуть на соборы в Шартре, Реймсе или том же забытым богом Бурже. Сразу приходит на ум, что это ровно та же самая эпоха — соседство Польши и Литвы[17]. И действительно, проблема та же — уния или вражда. Иными словами, примет ли мелкое английское дворянство, будучи включенным в единую культурную общность, французскую культуру и растворится в ней, или, с презрением отвергнутое, замкнется в собственном отдельном мирке. Жанна д’Арк делала усилия, чтобы реализовать второй вариант.
Д. Г. Коултон совершенно справедливо замечает, что именно в ответ на непримиримую политику арманьяков после 1429 г. «бароны и прелаты все больше включались в английскую культуру». Именно тогда (Пол Джонсон) «англичане начали приписывать французам всевозможные неприличные обычаи, привычки и манеры поведения, а также, что было уже более обоснованно, пугавшие и возмущавшие их политические нравы». Как всегда не обошлось без ответных выпадов. «В XV в. некий француз возмущался подслушанным разговором двух лондонских обывателей, рассуждавших о том, что они до тех пор будут свергать и казнить своих королей, пока, наконец, не найдут себе подходящего». С момента провозглашения Жанной д’Арк национальных лозунгов, которые mutatis mutandis способствовали победе Карла VII при Форминьи 15 апреля 1450 г., возвращению Нормандии в границы Франции и окончательному поражению англичан: «Даже в минуты примирения английская ненависть к французам продолжала тлеть, скрываясь под внешним дружелюбием. Даже во время встреч монархов на “Поле золотой парчи” (место мирных антииспанских переговоров Франциска I и Генриха VIII 7 июня 1520 г. — Л. С.) венецианский посол услышал такой обрывок беседы маркиза Дорсета с одним из его приятелей:
— Будь у меня в жилах хоть капля английской крови, я вскрыл бы себе вены, чтобы от нее избавиться.
— Я поступил бы так же».
«Со времен Жанны д’Арк, — пишет Пол Джонсон, — все средневековые английские правители считали своей святой обязанностью вести войну с Францией». Эта милая традиция продолжалась и позже. Французская культура стала культурой вражеской, и уже при дворе Тюдоров и Стюартов в отличие от Плантагенетов было хорошим тоном притворяться, что ни одного слова этих лягушатников не понимаешь и слыхом не слыхивал ни об одном из французских поэтов, писателей или мыслителей. Фрейд сказал бы, что в этом заключается настоящий комплекс отвергнутого ребенка. И такое объяснение вполне правомерно. Ведь еще со времен правления нормандской династии и Вильгельма Завоевателя Англия видела свое место в союзе с Францией и вместе с ней намеревалась обустраивать Европу. Все это зафиксировано в анналах политики, а также в легендах. Взять хотя бы Робин Гуда, который всеми силами поддерживал говорившего по-французски и устроившего свой лагерь во французском замке Шато-Гайар, в Нормандии, Ричарда Львиное Сердце в его борьбе с Иоанном Безземельным (Режин Перну, «Ричард Львиное Сердце»; Варшава, 1994). Тогда как Ричард как раз ратовал за перевод судопроизводства и государственного управления на английский язык. Если же и далее следовать легенде и принять версию, что под именем Робин Гуда скрывался дворянин, впоследствии ставший лордом Хантингтоном, то надо понимать, что со своими соратниками — Маленьким Джоном, братом Туком, менестрелем Аланом из долины, не говоря уж о его любимой деве Марион, — он должен был объясняться на ломаном английском, мечтая о той счастливой поре, когда и в диком Шервудском лесу заговорят наконец на единственном культурном языке — французском. В огромной англоязычной фильмографии, где Робина Гуда играли, в частности, Дуглас Фербенкс, Эррол Флинн, Ричард Тодд, Шон Коннери, Ричард Чемберлен и Рассел Кроу, нет ни слова об этой культурной конфронтации, затянувшейся на целые столетия. Таковы законы кино, цель которого — вызвать у нас эстетические переживания, а если получится, то и эмоции, но уж никак не подменять урок истории. В XV в. возможность создания франко-английской унии подобной польско-литовской была как нельзя более реальной. И последствия были бы похожими. Тогдашнее превосходство французской культуры привлекло бы как английское дворянство, так и средние сословия. Английский язык, вероятно, когда-нибудь и возродился бы, но в качестве языка маргинального, представляющего ценность для ограниченного сообщества.
«Eh bien, mon prince. Gênes et Lucques ne sont plus que des apanages, des поместья, de la famille Buonaparte. Non, je Vous préviens, que si Vous ne me dites pas, que nous avons la guerre, si Vous Vous permettez encore de pallier toutes les Infamies, toutes les atrocités de cet Antichrist (ma parole, j'y crois) — je ne Vous connais plus, Vous n'êtes plus mon ami, Vous n'êtes plus мой верный раб, comme Vous dites. Ну, здравствуйте, здравствуйте. Je Vois que je Vous fais peur, садитесь и рассказывайте».
Так говорила в июле 1805 г. известная Анна Павловна Шерер, фрейлина и приближенная императрицы Марии Федоровны, встречая важного и чиновного князя Василия, первого приехавшего на ее вечер…»
С этих слов начинается роман «Война и мир» Льва Толстого. Анна Павловна явно испытывает трудности в отношении некоторых французских выражений. Она забыла, что «верный раб» будет «fidéle esclave». Еще хуже ей удается согласование времен. Но Анна Павловна говорит все же по-французски. Так же общался с придворными и Александр I. Прусский король Фридрих Великий назвал свою парадную резиденцию Sans-Souci (в переводе с французского «без забот»). Ему и в голову бы не пришло дать дворцу банальное имя «ohne Sorge», ведь тут уже не было бы французского шика! А тем временем эта презренная Англия, о которой Пол Джонсон писал, что она «чувствует себя обязанной воевать с Францией из рациональных или пусть даже чисто амбициозных соображений», завладевала все новыми землями. Это ничего, что на тот момент половина колониальной Центральной и Южной Африки говорила по-французски. В Северной Америке, где новые поселенцы зачастую происходили из родовитых английских или ирландских семей, а значит, могли бы пользоваться французским языком, как в Луизиане, происходил совершенно иной процесс — английский язык стал официальным и обязательным, хотя в ходе демократического голосования он всего чуть-чуть опережал немецкий. А ведь сущей малости не хватило, чтобы Обама и, в конце концов, весь мир заговорили по-французски. Еще много воды утекло, прежде чем до глуповатых аристократов из лондонской Палаты лордов дошло, какое это имеет колоссальное значение. Вспомним хотя бы, как судит об американцах старый лорд Фаунтлерой (Фрэнсис Ходгсон Бернетт, «Маленький лорд»; Варшава, 1936). Но вот наряду с Америкой появились англоязычные Австралия, Новая Зеландия, Индия, Малайзия, Западная и Южная Африка… Ничто так крепко не связывает, как общность языка, то есть возможность полного взаимопонимания, а Клод Леви-Стросс добавил бы и деятельность по правилам, которые диктует нам этот язык, что было наглядно продемонстрировано в ходе обеих мировых войн. Когда 2 мая 1927 г. Венява-Длугошовский[18]на безупречном французском языке приветствовал на Центральном вокзале в Варшаве английского писателя Гилберта Кита Честертона, последний был в восторге. Правда, позже написал, что ему показалось, будто встретил его (были и другие аргументы) странствующий рыцарь печального образа из давно прошедших времен. Такое впечатление произвел на Честертона вычурный старосветский французский язык. Ничего не скажешь, деяния Жанны д’Арк увенчались успехом.