Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Работу эту Виктор любил, хотя сказать так — все равно что не выразить главного, ведь любят же и мороженое, и телевизор, и коньки, и книги, а это было несравнимо больше, объемнее, вошло в его жизнь еще с тех пор, как он начал помнить себя. И сколько помнил, всегда был подле отца в прохладной темноватой мастерской: играл на длинной, вдоль всей стены, крашеной лавке кубиками-обрезками, слушал жаркий, живой шорох рубанка, и шелест сползающей под верстак шелковой стружки, и запах дерева. Знал даже вкус этих брусков и досок, с которыми возился — пилил, долбил, выстрагивал — отец. Летом Витя и засыпал здесь, на скамье-лежанке.
Когда стал взрослее, это главное часто уводило его от игр и книжек в ту комнату с окном в огород; здесь он чувствовал себя почти взрослым, один на один с инструментом и верстаком, со всеми этими ножовками, фуганками, стамесками и стругами с немецкими названиями: «шерхебель», «шпунтубель», «фальцгобель».
У отца было множество прекрасного инструмента, заслуженно темного и потертого, но ловкого и отличного в работе. Под окном стоял старинный дедов верстак, залосненный и со следами пилы. Что делать, когда-то и отец и сам Витя пробовали именно на верстаке, как пилит ножовка. А вокруг верстака на полках, полатях и просто в углах лежало, стояло, сохло и выдерживалось дерево — материал, который добывали где могли. Была тут твердая белая и сухая береза, которая всегда нежно пахнет по распилу первым снегом; был тяжелый слоистый дуб — солидное дерево в коричневых прожилках; был каменно-крепкий розовый бук, как будто хранивший в своих крапинках щедрость южного солнца; лежали на полках каповы корни-наплывы. Распилишь такой наплыв тонкой пилой-наградкой — откроется неведомое: ястреб парит над ровным полем, зубчатый лес чернеет вдалеке, скачет ведьма в узкой ступе, море катит ровные волны. Много спрятано в каповых корешках, в дереве вообще. Всякая доска и брус живет, смотрит глазками сучьев, говорит о себе цветом и запахом, благоухает то сырой весенней тайгой, как вон та непросохшая лиственница, то теплым медом июльских опушек — его запах хранит лица; пряно и сильно пахнет черно-твердое эбеновое дерево из дальней Африки, и все в нем, в его запахе: дыхание южных рек, ветер саванн и топот слонов.
Витя понимал дерево на глаз, на ощупь, на звук. По одной стружке с закрытыми глазами мог назвать породу, удивляя отца, который сам был неплохим столяром и в веселую минуту принимался рассказывать, что сама их фамилия идет с незапамятных времен. Еще прапрадед делал мебель в царские хоромы и в палаты графов Шереметевых.
От прапрадеда будто бы хранилось в доме Столяровых зеркало, точнее, рама, потому что стекло давно стало мутным и желтым. Рама же и теперь была хороша: резной, искусно сплетенный венок из лилий, тюльпанов и дубовых листьев, на котором, нагнув нежную голову, сидела печальная русалка. Лицо русалки, полускрытое прядями волос, было безучастно ко всему. Может быть, потому, что никто в него не вглядывался, на нем серела пыль, вытираемая перед праздниками. И только Витя, однажды всмотревшись, понял в лице многое и поразился, долго был в задумчивости и словно бы не в себе…
А никогда не надо смотреть русалкам в лицо — так, по крайней мере, говорят сказки…
Делал ли действительно эту раму далекий предок или оказалась она в доме по случаю (отец мог и прихвастнуть, такое за ним водилось), но однажды подвыпивший столяр Петр Иванович Галкин, с которым отец вместе работал в мебельной фирме, сказал, улыбаясь:
— Ты, Василий, не хвались дедами. Деды и не такое умели. Ну-ко, сам этакую красоту сотворишь? А? Х-ха… То-то. Раз уж такая твоя фамилия — оправдай.
Виктор помнил, как грозно шумели за столом, не слушали увещеваний матери, а отец клялся, стучал кулаком, что такую точно раму сделает. Сейчас же… Немедленно…
— Такую сделаешь… Хитро, да не очень… А ты лучше, лучше сделай, — подзуживал Галкин.
И отец клялся — сделает. Но после праздника все забылось, один только сын помнил похвальбу отца.
Первая самостоятельная Витина вещь была скамеечка — сидеть у печки. Он сделал ее шестилетним и, пока мастерил, рассадил руку, снес ноготь и провел пилой по колену. Скамейка получилась не слишком красивая, но крепкая. И этой ее крепости не переставали удивляться отец и мать, люди не в пример сыну рослые и грузные.
— Ты в кого это у нас, Витька? — вздыхала мать. — Кожа да косточки! Да давай-ка хоть ешь больше… Совсем замрешь ведь. Лицо-то вот только что не просвечивает…
А он никогда не чувствовал себя слабым. В тощем, без жириночки теле жила оттренированная сила, заметная лишь по его загрубелым пальцам. В классе, в простой игре «перетяни руку», когда, уставя локоть к локтю, старались пригнуть руку противника, он валил признанных силачей. «Да откуда у тебя сила, комар?» — удивлялись они. Столяров слегка усмехался, думал: «Построгали бы вы столько…»
К восьмому классу он умел делать все, что положено хорошему плотнику и столяру-белодеревцу. В его комнате стояла мебель, сделанная собственными руками, по своим проектам. Стол с наклонной столешницей, ящиками и ящичками, секретной выемкой в одной из ножек — там хранилась записка от незнакомой девочки, получил на вечере в седьмом классе. Кресло у стола можно было превратить в шезлонг, у него далеко и удобно откидывалась спинка. Книжный шкаф был с переставляющимися полками, тумбочка — с шахматной доской. По стенам висели картины из кусков цветного дерева и просто из старых досок, поставленных в полированные рамы.
Он привык искать в дереве нечто трудноуловимое, словно душу, которая жила и обозначалась в трещинках, узорах слоев, пятнах сучьев, и не раз находил вдруг такое, отчего сердце начинало гулко стучать. Вот она, обычная