Шрифт:
Интервал:
Закладка:
2
Когда Эстерка была против своей воли выдана замуж за Менди и увезена в Петербург, она взяла с собой из Лепеля свою дальнюю родственницу. Ее звали Кройндл. Это была девочка одиннадцати-двенадцати лет, двумя годами раньше потерявшая мать. Ее отец вторично женился, и сиротке стало неуютно в отцовском доме. Мачеха отравляла ей жизнь. Однако, несмотря на скудное питание, Кройндл росла быстро и становилась краше с каждым днем. Отец ее служил в лесном хозяйстве у реб Мордехая Леплера. Ни днем, ни ночью он почти не появлялся дома и не мог вступиться за сиротку. Несколько раз он жаловался реб Мордехаю, что со второй женой влип в неприятную историю и что в доме у него — ад.
Реб Мордехай подумал и забрал свою дальнюю родственницу от мачехи. Он дал ее своей замужней дочери «в приданое» так же, как когда-то служанку Билгу[43] дали в приданое нашей праматери Рахели… Во-первых, чтобы Кройндл помогала своей молодой хозяйке и делала «легкую работу» по дому. А во-вторых, чтобы рядом с Эстеркой в Расее был близкий человек, дабы она не так тосковала по дому…
Это действительно был один из самых лучших подарков, полученных Эстеркой на свадьбу. Она быстро привязалась на чужбине к этой красивой и умной девочке, которая росла у нее на глазах. Родная кровь сразу же дала себя знать в Кройндл, и она стала похожей на Эстерку, такую, какой та была до свадьбы. Тот же рост, та же стать, та же смуглая кожа, те же пышные кудрявые волосы, которые невозможно было заплести в косы. Кроме глаз. Глаза у Кройндл были не синие и печальные, как у Эстерки, а черные, как черешни, живые и всегда широко распахнутые. Те, кто не знал, действительно принимали ее за младшую сестру Эстерки.
«Легкая работа», которую должна была выполнять Кройндл в большом хозяйстве, частенько была совсем не такой уж и легкой. Однако Кройндл все делала напевая, играючи. И когда Эстерка, бывало, спрашивала, не тяжело ли ей, Кройндл смеялась:
— Лучше мыть полы у вас, чем тарелки у мачехи…
А когда родился Алтерка, Кройндл вместе с кормилицей полностью сняла с Эстерки бремя, связанное с необходимостью нянчить ее единственного сына. До ушей Кройндл долетали отзвуки ночных скандалов из хозяйской спальни. «У нее такие беспокойные ночи, — думала про себя Кройндл, — пусть хоть днем побудет в покое»… И она берегла покой Эстерки, как только могла. Таким образом Эстерка имела все возможности грустить у себя дома и развлекаться вне его, как и прежде, до рождения сына.
Старый Ноткин заметил преданность Кройндл его невестке и внуку и, приезжая в Петербург, привозил ей подарки: цветастый платок производства белорусского фабриканта, женский молитвенник виленского издания в бархатном переплете. И каждый раз он обещал ей наполовину всерьез, наполовину в шутку, что вот его внук, с Божьей помощью, немного подрастет, и он подыщет для нее партию. Ей не о чем беспокоиться. Дольше чем до семнадцати лет ей в девках сидеть не придется…
Кройндл от таких обещаний становилась прямо пунцовой и с хихиканьем убегала на легких, точеных пятнадцатилетних ножках в свою каморку.
На эту цветущую чернявую обаятельную девушку положил глаз Менди. Он смотрел на нее сперва как петух на зернышко овса, сверху вниз, потом — через свой лорнет, которым стильно поигрывал, когда хотел произвести впечатление и изобразить из себя светского человека.
Менди с его пресыщенным интересом к женщинам усмотрел в Кройндл отражение своей жены. То же лицо, что у Эстерки до свадьбы, но с другими глазами. «Как две черешни в сладком пудинге» — так он это называл на своем особенном языке гуляки. Как будто не Эстерка, но в то же время — Эстерка. Эстерка, оставшаяся нетронутой до сих пор. К тому же не такая холодная и не такая гордая. Вместо женского гонора — молчаливое смирение голубицы. Вместо сытого равнодушия — скрытый огонь. Шума от нее в доме нет, а тепло так и льется. И милая покорность в ней светится, как во всех деликатных служанках, которые благодарны хозяевам и боятся вернуться в свои бедные дома.
«Такая, — думал он с самодовольством бабника, — такая курочка не заставит себя долго упрашивать. Она будет готова на все. Лишь бы не возвращаться к мачехе»…
И он принялся ее преследовать. Сначала — едва заметной кривой усмешкой. Затем — заглядывая через лорнет прямо в глаза. Потом — как бы нечаянно толкая ее, когда она помогала ему надевать шубу в полутемном коридоре. После этого — говоря ей «спасибо» за каждую мелкую услугу, причем каким-то совсем особенным тоном. Далее — оставляя ей, уходя, серебряный рубль, просто так, ни с того ни с сего, но с потаенным подмигиванием, долженствовавшим означать, что это всего лишь начало… Он бы, конечно, не поверил, если бы ему сказали, что эти нежданные «чаевые» Кройндл несет к Эстерке и смущенно спрашивает ее, что бы это могло означать…
Эстерка каждый раз успокаивала ее, говоря, что у Марка Нотовича есть такая привычка — сорить деньгами во всех коридорах, где ему приходится надевать свою шубу. Так чем же она, Кройндл, хуже посторонних людей? Лучше уж давать деньги своим.
Однако Кройндл все же ощущала в этих чаевых какой-то сомнительный привкус и откладывала их, не позволяя себе ничего на них покупать.
При последовавших как бы невольных прикосновениях хозяина локтем к ее груди, она вздрагивала, краснела и пугалась, как молодая олениха, почуявшая издалека охотника. Но Менди, отупевший от своих дешевых, но дорого оплачиваемых успехов вне дома, воспринимал это как добрый знак, как первый беспокойный отклик девичьего сердца.
«На-ка, клюет!» — усмехался он с видом опытного рыбака. Ему даже не приходило в голову, что все это — его разыгравшееся воображение, а пятнадцатилетней Кройндл такие фокусы чужды и противны.
3
К тому времени силы Менди истощились. Его самовлюбленность и нетерпеливость росли по мере уменьшения сил. А то, что отец отнял у него возможность безудержного мотовства, только способствовало раздражению. В результате он окончательно утратил контроль над собой. Вспыхивал от каждой мелочи, а потом горел и кипятился, пока окончательно не лишался сил. Минуты спокойствия и хорошего настроения случались все реже и реже. Скулы его заострились, щеки приобрели странную красно-синеватую окраску, а