Шрифт:
Интервал:
Закладка:
– Так вы… аббат-советник?
– Можно и так сказать.
– Стало быть, вы частый гость при дворе в Париже.
– Двор переместился в Версаль, мой мальчик. Что до меня, то в двух словах всего не объяснишь. – И добавил, нахмурив лоб: – Ты когда-нибудь слышал о господине Фуке?
Я ответил, что это имя мне ничего не говорит.
Он подлил себе вина, но промолчал. Это привело меня в замешательство. Однако я не стал нарушать молчания, боясь спугнуть зародившуюся в нас обоих взаимную симпатию.
Атто Мелани как облачился с утра в серо-лиловую сутану с капюшоном и шапочку, так и оставался в них до вечера. В свои года, которых ему никак нельзя было дать, он обзавелся известной полнотой, смягчавшей его слегка крючковатый нос и резкие черты. Его лицо цвета свинцовых белил, алевшее лишь на выдающихся скулах, отражало борьбу внутренних побуждений, постоянно свершающуюся в нем: широкий наморщенный лоб и брови в виде дуг выдавали натуру высокомерную и ледяную. Но то была лишь видимость. Насмешливая линия поджатых губ и чуть срезанный, хотя и мясистый подбородок с вызывающей ямочкой опровергали первое впечатление.
Мелани прокашлялся, отхлебнул из чарки и подержал вино во рту.
– Предлагаю заключить соглашение, – снова заговорил он. – Тебе хочется все знать. Ты нигде не был, ничего не видел. Но ты не лишен здравого смысла, наделен некоторыми способностями. Однако без толчка в верном направлении тебе не обойтись. Так вот, я обучу тебя всему необходимому в эти двадцать дней. От тебя потребуется лишь слушать, я бы даже сказал – внимать мне. А за это ты поможешь мне.
– В чем? – удивился я.
– Черт тебя побери, да разузнать, кто отравил господина де Муре! – отвечал аббат с тонкой улыбкой, словно речь шла о чем-то не поддающемся сомнению.
– А вы уверены, что тут замешан яд?
– Совершенно! – воскликнул он, вставая и оглядывая кухню взглядом, исполненным решимости отыскать еще что-нибудь съестное. – Бедняга как пить дать проглотил нечто вредное для здоровья. Разве ты не слышал, что сказал доктор?
– Но вам-то что из того?
– Если вовремя не поймать убийцу, он вскоре примется и за других, находящихся в этих стенах.
Страх схватил меня за горло, а робкий голод, проснувшийся было, вмиг улетучился.
– Кстати, ты и правда уверен в том, о чем рассказал Кристофано… Ну по поводу бульона, который приготовил и подал Муре? Нет ли чего еще?
Я повторил, что ни на секунду не отводил взгляда от кастрюли и сам поил им покойного с ложки. Не могло быть и речи о чьем-либо вмешательстве.
– А не ел ли он чего до того?
– Не думаю. Когда я вошел к нему, он только встал, а Дульчибени уже не было.
– А потом?
– И потом тоже. Напоив его бульоном, я приготовил ему ножную ванну. Когда я выходил, он дремал.
Это означает лишь одно.
Что именно?
– Что ты его и убил.
И снизошел до улыбки. Это была шутка.
– Я буду служить вам во всем, – зардевшись, прерывисто дыша, выпалил я, разрываясь между волнением, вызванным его шуткой, и страхом перед нависшей надо мной опасностью.
– Идет. Для начала неплохо было бы узнать всей что тебе известно о постояльцах, и не заметил ли ты чего-то необычного в последние дни. Может, кто-то вел какие-нибудь странные разговоры? Или надолго отлучался? Получал или посылал письма?
Я ответил, что мне известно немногое, разве что Бреноцци, Бедфорд и Стилоне Приазо уже проживали в «Оруженосце» во времена покойной госпожи Луиджии. Затем не без колебаний сообщил, что вроде бы отец Робледа, иезуит, наведывался ночью в покои Клоридии. Вместо ответа аббат хохотнул.
– Мой мальчик, с этой минуты ты будешь ходить с открытыми глазами. В особенности не стоит упускать из виду компаньонов Муре: французского музыканта Робера Девизе и Помпео Дульчибени из Марша. – Видя, что я потупил взор, он продолжил: – Знаю, что ты думаешь. Я хотел стать газетчиком, а не шпионом. Так вот, эти два занятия не столь уж не связаны друг с другом, как тебе представляется.
– А нужно ли знать все, о чем вы упомянули в начале: квиетисты, положения галликанские?..
– Дурацкий вопрос. Иные газетчики прославились, зная немногое, но то, что действительно важно.
– Что же именно?
– То, о чем они никогда не напишут. Об этом завтра. А теперь спать.
Пока мы поднимались наверх, я вглядывался в белое лицо аббата, освещенное моей лампой: я обрел в нем своего нового учителя и осознавал значительность этого момента, испытывая душевный подъем. Конечно, все произошло несколько скоропалительно, но я догадывался, что Мелани также втайне рад, сделав меня своим учеником. По крайней мере на время карантина.
Он повернулся ко мне, улыбнулся и исчез в коридоре третьего этажа.
Добрую половину ночи я провел, сшивая чистые листы бумаги, которые позаимствовал со стола Пеллегрино, а позже записывая все то, чему стал свидетелем. Я принял решение: не терять ни словечка из того, чему меня станет обучать аббат, все заносить на бумагу и хранить.
Шестнадцать лет спустя без этих листочков мне бы ни за что не написать воспоминаний.
Утро приготовило мне сюрприз. Когда я проснулся, г-н Пеллегрино еще спал (мы делили с ним чердачное помещение) и не приготовил завтрака для постояльцев, хотя это входило в его обязанность, невзирая на исключительность положения, в котором мы оказались.
Лежа поверх одеяла в одежде, он спал как убитый, видать, сраженный наповал горячительным. С трудом растолкав его, я поспешил на кухню. Еще на лестнице моих ушей коснулись приятные звуки музыки. Чем ближе я подходил к столовой, тем слышнее она становилась. Это г-н Девизе, сидя на деревянном табурете, упражнялся в игре на своем инструменте.
Странное очарование исходило от него во время исполнения музыкальной пьесы. При этом удовольствие слышать соединялось с удовольствием видеть. Его полукафтан из тонкой шерсти бланжевого цвета, простая рубашка под ним, не то зеленые, не то серые глаза, негустые пепельно-русые волосы – все в его облике, казалось, по собственной воле отступало перед яркими насыщенными звуками, которые он извлекал из своего шестиструнного инструмента. Его игра была построена на полутонах. Вот что было удивительно – стоило последней ноте раствориться в воздухе, и колдовства как не бывало, перед глазами снова оказывался тучный и мрачный человечек, не совсем здоровый на вид и даже слегка зачуханный, с тонкими чертами лица, отвислым будто слива носом, мясистыми неприятными губами, бычьей короткой шеей древнего германца, воинственной повадкой и резкими движениями.
Он вряд ли заметил мое появление и после небольшой паузы вновь ударил по струнам. И тут словно что-то случилось. Из-под его пальцев стало возникать некое чудесное здание из звуков, будто он был не музыкантом, а зодчим; я мог бы и сейчас безошибочно воспроизвести оное на бумаге, будь в моем распоряжении слова, а не только воспоминания. Сперва прозвучал бесхитростный и простенький мотив, что, как бы танцуя, вразбивку прошелся по тонам, начиная с нижнего и достигая доминанты (так опытный музыкант объяснил бы профану, коим был я, свой способ исполнения), а затем, после поразительного по красоте скачка пропущенной каденции повторился. Это был лишь первый из драгоценных каменьев богатейшей и изумительной россыпи, которая, как объяснит мне позже Девизе, называлась рондо и строилась на заявленной в первой строфе главной теме – простеньком мотивчике, – повторяемой еще несколько раз, но непременно в сопровождении нового украшения, никак не чаемого и сверкающего одному ему присущим блеском.