Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Так начались скитания Дунаева по лесу. Человек средних лет, воевавший в гражданскую за родные Советы, отдавший немало сил заводу и партии, еще полный сил и энергии, вдруг увидел, как его завод превратился в груду руин, как по родной земле идут вражеские танки, был контужен и остался в глубоком тылу у немцев, полубезумный, одинокий, мокрый от грязи и собственного кала. В его сердце прежняя жизнь и устремления не погасли, но погрузились как бы в болото, попали в плен наплывающих, как вонь гниения, бредовых идей и вязких галлюцинаций. Следы его целеустремленности и прежней железной воли казались теперь трухлявыми кочками на болоте. Только сладкая брусника оправдывает существование этих кочек, но не надежда на то, что в них можно найти себе опору. Он хотел искать партизан, чтобы продолжать борьбу. Но где они, эти партизаны? Где она, эта борьба?
Распластанный в гнилой траве у подножия дерева, парторг лежал неподвижно, с закрытыми глазами, раскинув руки и ноги, как мертвец. И только в положении головы было что-то, напоминавшее спящего ребенка. На глазах бессмысленные слезы, на губах рвота. Поедание невидимых говорящих грибов оказалось безрассудным поступком – галлюцинации завершились рвотой, которая привела к бессилию. Он то ли потерял сознание, то ли забылся обморочным сном.
Когда очнулся, вокруг была полная тьма, но какая это ночь, он не знал. Это были те часы перед рассветом, которые летом кажутся особенно темными. Тишины парторг не слышал из-за гула в ушах.
Очнулся он, видимо, от холода. Чтобы согреться, побрел куда-то, безразлично шаря по стволам протянутыми ладонями.
Сейчас ему хотелось бы встретить кого-нибудь, и было почти все равно, кого: немых старшин или говорящую лису. Одиночество давило как камень.
Жизнь каждого человека представляет собой повествование, заранее знающее своих слушателей. Иногда эти слушатели исчезают, и их отсутствие сразу становится заметным, даже если они были невидимы. Тогда повествование погружается во тьму, и голос рассказчика, постоянно звучащий в уме, начинает сбиваться и шепелявить, застревая и плавая в дефектном пространстве. Так продолжается до тех пор, пока повествование не обретет иной жанр и иных призрачных слушателей. Должно быть, не ошибались те, кто предпочитал постоянно ощущать вкус горечи существования. Плакать и закусывать губы – в общем, это всегда уместно, ведь жизнь всегда безнадежна, и только сострадание и безутешность – те немногочисленные чувства, которых ожидает от нас наш зыбкий и случайный кусочек космоса.
…Если гармошка умело
Все говорит не тая,
Русая девушка в кофточке белой,
Где ж ты, ромашка моя?
Не ошибались и те, кто считал правильным смеяться в темноте и в тех местах, которые мы по привычке считаем «веселыми кварталами», изыскивать тайные пути, извилистые тропы в иной мир.
Возможно, эти искусники не нуждались в иных мирах, а только в моментах перехода, в темных и стремительных промежутках.
Дунаев был слеплен из другого теста. Он был рабочим и коммунистом. В прошлом он был также солдатом и готов был снова стать им.
Если и его жизнь была всего только повествованием, то это повествование разворачивалось не перед призраками, а перед реальными людьми – перед рабочими завода, крепкими, упрямыми, умеющими, что называется, «разгрызть колосок». Да, он был «настоящим человеком», из той породы, что описана в знаменитой книге Бориса Полевого. У «настоящего человека» были искалечены ноги, но он полз к цели (народ говорит, что и сейчас ползет – сохраняя даже среди летнего дня не растаявший лед на голове, разбухший от трупного яда и смертельно опасный для детей, собирающих грибы). У Дунаева была повреждена голова, но он брел куда-то, навстречу судьбе, полный решимости бороться до конца. И тем не менее он ощущал ужас и пустоту. Повествование его жизни потеряло своих слушателей, оно превращалось на глазах в лепет и бред, оно погружалось в бессодержательную тьму – ведь ему никогда прежде не приходилось слышать молчания, столь ничего не значащего, как молчание «немых старшин», никогда не приходилось слышать речи столь неестественной и излишней, как речь лисоньки. Ему было невдомек, что когда повествование меняет свой жанр, оно привлекает ночь, тьму, лес или болота, и пространные отступления, и отступающее пространство, и отступающие армии, и дрожь рук, и зыбь на поверхности воды, и пот на лбу, и слезы на глазах.
Иногда запах супа или свежесваренного компота может произвести катаклизм и превратить душу человеческую в развалины. Но, если стремление к борьбе и победе велико, даже крошечная сморщенная ручонка способна нащупать сокрушительное оружие, предназначенное уничтожать гигантов. Если ручки ребенка покроются при этом серебристой чешуей или железными лепестками, если руки старика превратятся в птичьи растопырки или же их придется смазывать маслом, спасая от ржавчины, то это можно и пережить ради сладострастия и свободы сражений в безграничном небе, которое так страшно щекотать.
Ярко-зеленые кусты и сосны окружали полянку, на которую сползал голубоватый туман. У края полянки, среди травы, стоял небольшой пень, старый и сморщенный, окруженный стаями почтительных грибов. И вот, когда измученный человек неожиданно встал на замшелую крышку пенька, сознание его прояснилось, чувства пришли в движение, душа очистилась и полились зеленоватые слезы. Грибы сочувственно улыбались, но Дунаев не замечал этого, осмысляя происходящее с ним.
– Надо срочно сориентироваться и пойти по солнцу на северо-восток. Но где оно, солнце?
Внезапно что-то под ногами Дунаева стало приподниматься. Он едва устоял, но шевелилось сильнее. Парторг в ужасе соскочил на землю. Он уставился на пень и обнаружил, что у того имеется крышка, которая приподнимается, обнажая два ряда стершихся золотых зубов. Из щели донесся астматический скрипучий голос, как у пенсионера, играющего в санаторной беседке в огромные деревянные шахматы.
Золотые зубы, блеснувшие в темноте, показались Дунаеву знакомыми. Он обнаружил лицо человека, которого когда-то знал, но забыл. Тот вроде бы курил. Крышка оказалась козырьком кепки.
– Отец, дай закурить, – хрипло попросил Дунаев, зная, что говорит с шелухой, а не с человеком.
– Бери, закуривай, – туманно ответил старик и протянул что-то вроде ветки.
– Веток не курю, – жестко отказался парторг. – Дай папиросу. Иначе как наебну ногой, так что ты свою труху потом по всей поляне собирать будешь и поганками обкладываться. Ты же всего лишь старый пень, еб твою мать! Попробуй сказать, что не так.
Под кепкой раздался старческий кашель, а может быть, старческий смех.
– Пошел на хуй, – наконец с трудом прозвучали слова. – Был тут один такой – выебывался. Повыебывался, да и свалился в пизду.