Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Правильный ответ — всему на свете. Хотя, теоретически, должен был только рисунку.
Тридцать третья рыба была псиглавцем, добродушным и совершенно довольным собственной участью — судя по выражению ушастой морды и восторженно вываленному розовому языку. Тридцать четвертая носила пенсне и курила сигару. Тридцать пятая и тридцать шестая сплелись в значок «инь-ян», но не черно-белый, а красно-зеленый, глазастый, гладкий, мокрый, тугой.
Надо же, как вошла во вкус.
Когда заказывала билеты до Вильнюса и обратно, думала: так только говорится — «съездить домой». Специальное полезное шаманское заклинание, усмиряющее детей, друзей, коллег и прочих духов-помощников, чтобы отстали и больше не расспрашивали — куда намылилась и что ты там забыла. На самом-то деле какой, к черту, «дом»? Мама давным-давно умерла, отец, с которым так толком и не познакомились, скорее всего, тоже; впрочем, какое мне дело. В небесно-синем деревянном флигеле на Жверинасе, где прошло детство, теперь живет совсем чужая женщина, сколько ни называй ее сестрой, близости от этого не прибавится, да и не было никогда, слишком велика разница в возрасте, двадцать без малого лет, шутка ли.
Сентиментальные люди в таких случаях обычно начинают щебетать об улицах детства — дескать, как приятно будет по ним пройтись. Но, строго говоря, улицы — это просто нагромождения чужих жилищ, запертых на хорошие, крепкие замки. И какое мне дело до домов, в которые меня никогда не пустят? Проходные дворы в Старом городе, священные лабиринты отрочества — и те, рассказывают, теперь закрыты, все, или почти. Ну и к чему тогда пустая болтовня о каком-то «доме». Дом — это место, от которого у тебя есть ключи, если только они не от дешевой квартиры-гостиницы, заранее забронированной по Интернету. Тогда — не считается.
А вот Йонас Львович — это, конечно, совсем другое дело. Ради него стоило съездить хоть на край света. Дура, что так долго откладывала. Лучший в мире учитель, из тех, кого никогда, даже про себя, не назовешь бывшим. Человек с самым большим в мире сердцем. И для каждого из многих сотен учеников в его сердце всегда найдется не просто место, а отдельная комната. С верхним светом, конечно. Чтобы проснуться пораньше и рисовать.
Поэтому — да, на самом деле домой. К Йонасу Львовичу. Он и есть мой дом.
От таких размышлений сорок восьмая рыба стала похожа на живое плавучее сердце. А сорок девятая была составлена из множества совсем мелких рыбешек, вместе они выглядели как веселая глазастая хвостатая чешуя. Рисовала ее долго, пальцы онемели, руку под конец даже судорогой свело от усталости. Но подумаешь, великое дело — рука. Пройдет. Сама должна понимать, что не болеть — в ее интересах. Потому что боли не боли, а поблажек не будет.
По такому случаю пятидесятая рыба получила в подарок докторскую шапочку с красным крестом. Пусть теперь всех лечит! Например, руку, ей еще полсотни рыб рисовать. И Йонаса Львовича заодно. То есть его — в первую очередь. Если вылечит, то и черт с ней, рукой. Можно потерпеть.
Ехала-то специально к Йонасу Львовичу, только к нему, но на месте вдруг оробела, да так, что несколько дней не решалась позвонить. Думала: что, ну что я ему скажу? «Дорогой Йонас Львович, вы не виноваты, что из меня ничего не вышло, вы самый лучший и всему-всему меня научили» — примерно так, да? А потом — любимая сиротская песня: «Но у меня, понимаете, двое мальчишек. Теперь-то уже здоровенные лбы, школу закончили, я им до подбородков едва достаю. А много лет назад, когда они только родились, их отец внезапно решил, что настоящий художник у нас в семье — он. И, конечно, непризнанный гений. Со всеми вытекающими последствиями. И пока последствия вытекали одно за другим, я, глупая молодая коза, крутилась, как могла. Мне даже задуматься было некогда. Сами посудите, мальчишкам надо что-то жрать. Каждый день! И где-то жить. Тоже, увы, не раз в неделю. Про „одеваться“ уже не говорю, одеваться — немыслимая роскошь, и какое же счастье, что дети есть почти у всех, в том числе у знакомых. Потому что иногда они вырастают из своей одежды раньше, чем успевают вконец ее изорвать. С игрушками и книжками то же самое, то и дело кто-нибудь что-нибудь отдает, и это очень выручает. Но с едой такой номер не проходит, с жильем — тем более. Поэтому, Йонас Львович, дорогой, какую только дрянь я ни рисовала, чтобы прокормиться. Пейзажики на продажу — это еще самое пристойное. И матрешки — это еще не ад, только его преддверие. А вот о некоторых плакатах вспоминать не могу до сих пор. Надеюсь, вы их никогда не увидите. А не то мне придется застрелиться. Как человеку, еще не окончательно утратившему представления о чести. Платили за них, кстати, много лучше, в рекламе вообще большие деньги крутятся, и даже мелким халтурщикам, вроде меня, кое-что перепадает, так что дела наши с мальчиками пошли на лад, особенно после того, как „настоящий художник“ оставил нас в покое. Он был очень серьезной статьей семейных расходов. И совершенно неокупаемой».
Шестьдесят первая рыба раскрашена как арбуз, шестьдесят вторая — прозрачная, и сквозь нее видно, как течет вода и плывет другая рыба, шестьдесят третья по счету. Шестьдесят четвертая рыба вспорола себе брюхо и теперь с недоумением разглядывает собственные внутренности. Она не самурай, она — естествоиспытатель. И всем нам живой пример.
В итоге, конечно, позвонила. И даже не перед самым отъездом, а за целую неделю до него. Молодец. Храбрая тетка. От-ча-ян-на-я.
Трубку взяла Лена Львовна — не сестра, а жена, такая уж они идеальная пара, что даже отчества одинаковые.
Конечно, рыжая. Маленькая золотоглазая фея-лиса, говорливая и улыбчивая, способная накормить дюжину мужниных учеников одним батоном и засохшим краешком сыра. Батон надо нарезать очень-очень тонко, а сыр потереть на мелкой терке, аккуратно присыпать им хлеб и отправить на противне в духовку. Чем тоньше нарежешь, тем больше получится порций. Если очень постараться, каждому голодному гостю достанется целых три, а то и четыре сырных сухарика, и этого окажется достаточно, чтобы с благодарностью вспоминать тебя всю жизнь, особенно когда сыновья повадятся приводить домой оравы одноклассников, а в кладовых — шаром покати, как всегда.
«Илона, девочка, конечно я тебя помню, — торопливо говорила Лена Львовна, — как такую забыть. И картинка твоя, где море и слон, до сих пор висит у нас в спальне. Первое, что я вижу, когда просыпаюсь. Каждое утро, уже тридцать без малого лет, а ты говоришь: „наверное, не помните“, — вот хороша я была бы!»
И такой же птичьей скороговоркой: «А Йонас Львович сейчас в больнице», как гром посреди ясного неба. И после этого какое-то время в голове была звенящая тишина. И не только в голове, везде. Внутри и снаружи.
В больнице! С чего вдруг? Какая больница, зачем? Что за ерунда, с ума все сошли. Так не бывает.
«Конечно навести, он будет рад. А радость, говорят, лечит. Хорошо бы! От лекарств, знаешь, толку немного…» Лена Львовна говорила и говорила, но все это уже не имело значения, особенно после осторожной, круглой, гладкой, ядовитой, как пирожок со стеклянной начинкой, фразы «не самый хороший прогноз».