Шрифт:
Интервал:
Закладка:
В красноватом свете фонаря, висевшего на столбе за площадью, промаячили силуэты ночного казачьего патруля. Алешка остановился. Ему почему-то не хотелось быть замеченным, он вернулся в лавку.
Но в лавке сидел Афанасий, сидел вполуразвалку на ящике, курил, успев напустить плотную сивую завесу. Мутный свет керосиновой лампы падал сверху, делал его пятнисто-красным, омоложенным.
— Ты... как? — остановился Алешка на пороге. — Откуда?
— А все так же. Оттуда. Ну... ты вот где-то гуляешь, а я тебя жду. — Афанасий поднялся с ящика не раньше, как докурил самокрутку, все сидел, свалясь на локоть, и снизу ловил Алешкины глаза своим обострившимся, все так же насмешливым взглядом.
— Обещал быстро, а сам... — не выдержал Алешка. — Ладно, ну, что такое... что там у тебя? Давай.
Афанасий отлепил от губ папироску, она у него была прилеплена в самом уголку, в зевке, заплевал, придавил сапогом и как-то уж совсем юрко, по-рыбьи, скользнул в дверь, в сырую темноту кустов, меж мусорными коробами, и почти тотчас вернулся, держа в обеих руках по длинному свертку. Затем скользнул в темь, за короба, с проворностью появился снова, опять же нагруженный узлами-свертками.
Алешка вспотел, пока рассовывал все это под полом, вытягивая спину и ползая на четвереньках. Его подмывало спросить, что это, однако он делал вид, что ему все известно и ничего тут такого-этакого, то есть хитрого особо, нет. Только когда на место уложил плахи, пристукав ногами, заколотив гвоздями, а на плахи опять же составил ящики, на ящики мешки, он полюбопытствовал, вытирая мокрый, в подтеках, лоб:
— Как же это ты все пер? Неужто на горбу? — Алешке сделалось весело и свободно.
— Зачем на горбу? — в тон ему отвечал Афанасий, свертывая из газетного мятого лоскутка новую папиросу. — Лошадка для того. Слышал, бричка проезжала? Вот на ней я как раз... А тут, гляжу, эти самые... казачки своими папахами мельтешат. Ну, пришлось... в укрытие сигануть.
— А лошадь с бричкой куда?..
— Что — бричка? Что — «куда»?
— Куда она девалась-то?
— Ну, бричка как шла, так пусть и идет своим ходом. — Афанасий изобразил рукой в воздухе круг. — Там же человек. А тому человеку без этой поклажи казачки — как свои братья, хоть обнимайся. Не боязно.
— Для чего же тогда эта... поклажа... — захохотал Алешка, прикидываясь глупеньким. — Хе-хе... Для чего, если с нею боязно казаков, а без нее не боязно?
Афанасий лукаво подмигнул подвижной ломаной бровью и рассмеялся с той же лукавостью:
— Э-эк, Алешка, веселые деньки наступают. Начнет подкидывать — держись.
— Кого это подкидывать-то? Меня, что ли? Да уж, это... наподкидывало, хватит бы. Или тебя? Да тоже ни к чему. Наподкидывало и тебя. Кого же еще?
— А... всю Россею матушку! Всю Россею! Наподкидывало, говоришь? Хватит, ты говоришь? Э-э, да тебе не понять, Алешка. Не понять. Куркуль ты. Прыщ, который в чирей вырасти хочет.
— А чего ж тогда пришел ко мне? К чирью, к прыщу.
— А к кому же мне? Ты, думаю, человек-то остался. Хоть и к Вербуку поближе жмешься, — с той же задиристостью сказал Афанасий. Он был несколькими годами старше Алешки, из деревни на железную дорогу ушел раньше, оттого и держался так.
— Я тебе уже сказал: Вербука не трогай, — отвечал Алешка. — Понял? Мирон Миронович сам по себе, как знает, так и живет. А я сам по себе. И мне вовсе неважно, про что ты здесь. Никак не занимает.
— Ладно, ладно. Уйми в себе пыл. Не щетинься, — шутливо поднял ладонь Афанасий. — Исхудаешь. Я знал одного такого, все щетинился, исхудал от гордыни, а истощенного баба ласкать перестала. И тебя Любка перестанет, коль так-то. Механизм в паровозе есть такой, пружинка, все закручивается да раскручивается... Знаешь?
— Да не лезь не в свое дело! К кому я, чего — не твоего ума. Каждый сам по себе живет и свою дорогу ищет, — надвинулся агрессивно Алешка.
— Ну и куркуль. Вот уж куркуль ты. Прямо-таки... Дорожка твоя. Ой-ой! — прихохатывал Афанасий. — А знаешь, тебе мои старики поклон передают. Вчера письмо от них пришло. Зовут в деревню.
— Кого зовут? — остановившись, Алешка убрал кулаки.
— Да и меня, и тебя. Вместе. Пишут: пахали бы пашню, говорят. Рожь сеяли бы, говорят... А ручищи-то у тебя, брат, железные. Так, глядишь, при случае ты и зашибить можешь. Тебе вместо забавы.
— В другой раз станешь злить — ребро вышибу, — пообещал Алешка.
— Поберег бы силушку, пригодится для других дел. Ну, для того же Вербука, например. Или... что? — Афанасий отвернулся и шагнул за порог.
— Ты мне, говорю, им не тычь. Он сам по себе, я сам по себе. Понял? — крикнул Алешка в пригнутую спину Афанасия. — Коммерция у меня своя. Сам торгую, сам себе и денежку кладу в карман. Понял?
— Ага, — с каким-то сладким удовольствием прикрякнул Афанасий и остановился. — Ага. Коммерция своя. Компаньон тебе подарок сделал за здорово живешь. Но... бог с тобой. Матушка моя жалеет нас обоих. Говорит, все, кого город втянул... все, кто обольстился городом, говорит она, непременно пропадут. Так что мы с тобой, землячок, вместе пропадать будем. Хо! Согласен? Или надеешься обособленно удержаться? Как на поплавке. А?
— А чего не удержаться-то? Удержимся, — к Алешке тоже вдруг пришла охота отвечать с подковыркой. — Ты вот как сумеешь... А мы на поплавке, верно.
Афанасий и Алешка шли по ночному городу. Дома, изгороди, обросшие тьмой, набухнув, сдвигались впереди, образуя непроходимые тупики. Лай собак в оградах выявлял не столько песью прилежность, сколько тоску.
— А знаешь, от чего, говорят, в городе-то погибель будет? — доверчиво подсунулся плечом Афанасий.
— От чего? — отвечал с тем же дружеским отношением Алешка, на него, с его простоватыми чувствами, доверие всегда действовало размягчающе.
— От разврата. А коммерция, деньги — разврат первый. Выходит, ты и первый ко дну... Уловил? Хо! — зареготал в самое Алешкино ухо Афанасий.
— Напуга-ал! — воскликнул Алешка и даже похлопал себя по бокам. — Ой, мама моя родная! Как