Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Девочка, стоявшая в подъезде, почувствовав мой пристальный взгляд, обернулась.
Она была не такая, как все. Все девочки, которых я знал, отворачивались, если на них смотрели.
Девочка смотрела на меня открыто и дружелюбно. Я хотел что-нибудь сказать, но не сказал. Девочка улыбнулась мне приветливо, вышла из подъезда и, спокойно перейдя под дождем улицу, скрылась в парадном противоположного дома. Я проводил ее взглядом, потом кинулся за ней вслед. Вбежал в парадное, но только услышал, как где-то хлопнула дверь.
Много дней я слонялся около подъезда, надеясь встретить ее еще раз, но девочка не появлялась больше. Наверно, она в тот раз вышла через черный ход.
Но однажды мама вошла в комнату и положила на стол портфель с чернильной кляксой и устало поправила волосы.
— Алеша, обедал? — спросила она меня.
— Ага.
— Устала. Шесть часов сегодня. Пятые классы самые тяжелые… За квартиру заплатил?
— Ага.
— Ага… — сказала она грустно. — До чего ты неотесанный. Вот что. Я сейчас пойду сдавать зачеты по языку — пойдешь со мной.
— Куда? — удивляюсь я.
— Пойдем к нашему Краусу на дом. Он австриец, преподает у нас на заочном. Два года всего, как приехал… переодень рубаху. Посмотришь на культурного человека. Хоть манерам поучишься.
Я поднимаюсь из-за стола.
— Чего это я пойду? — начинаю я бубнить.
Но с мамой разговоры были короткие.
Мы шли по переулку, булыжная мостовая которого убегала вниз под уклон. На одной стороне стояли деревянные дома среди деревьев, на другой — одинаковые четырехэтажные корпуса, покрытые розовой штукатуркой. Угловые балконы конструктивистского типа выкрашены в белый цвет.
Мы с мамой сворачиваем в зеленые ворота и идем к корпусам по песчаной дорожке. Песок скрипит у нас под ногами. Проплывают зеленые палисадники, за которыми ничего не растет. С деревянных ящиков на балконах свешиваются анютины глазки.
Мы подходим к подъезду, и мама озабоченно поправляет мне ворот новой рубахи.
— Держись как следует, — говорит мама. — Не отвечай «ага». Руки в карманах не держи.
Я отстраняюсь от руки матери и вхожу в подъезд.
Мы поднимаемся по ступенькам на площадку второго этажа, и мама звонит в дверь. Дверь открывает высокий человек, похожий на артиста Жакова. Сухое лицо. Чуть вздернутый нос с длинными ноздрями. Трубка во рту. Куртка на «молниях». Тогда еще никто таких не носил.
Узнав маму, он вынул трубку из рта и приветливо улыбнулся.
— Пожалуйста, пожалуйста, — сказал он и, пропустив ее в дверь, поцеловал у нее руку.
Мама торжествующе посмотрела на меня.
— Это мой сын, — сказала она, — Алеша.
— Очень приятно, — ответил он и, как равному, пожал мне руку. — Краус.
Мы прошли в большую светлую комнату, где стояли тахта, письменный стол с вращающимся креслом и длинная полка с книгами в ярких обложках. Мама и Краус начали разговаривать по-немецки, в соседней комнате нестройный хор голосов, мужских и женских, бубнил глаголы в инфинитиве, но я ничего не слышал.
Я смотрел на фотографию над столом. На ней была снята та самая девочка, и глаза ее смотрели спокойно и печально.
— Познакомься, Алеша, это моя дочь, — как в тумане, донесся до меня голос Крауса.
Я побагровел, отвернулся от фотографии и покраснел еще больше.
Прямо передо мной стояла та самая девочка и смотрела на меня весело.
— Катарина, — сказала она и протянула руку. — А вы Алеша?
— Ага, — ответил я.
Я вцепился в ее руку и тряс ее до тех пор, пока девочка тоже не покраснела.
— Идите в наш институт. Там интернациональный вечер, — сказал Краус.
…Мальчишки плакали по ночам из-за Испании. В одесском порту таможенники ловили школьников, которые пробирались на пароходы, чтобы ехать сражаться. Пароходы привозили эмигрантов со всего света. Репродукторы ревели «Катюшу». По сходням спускались черноволосые дети. И женщины с горящими глазами укутывали детей в клетчатые пледы и поправляли волосы худыми руками.
На интернациональном вечере хор пел «Красный Веддинг», хор пел «Болотные солдаты», хор пел: «Товарищи в тюрьмах, в застенках холодных… Вы с нами, вы с нами, хоть нет вас в колоннах…»
— Я им еще покажу, — говорю я.
— Кому?
— Фашистам.
— Если б ты знал, какие они, — говорит Катарина, и в голосе у нее отвращение. — Если б ты знал!
А как я ее ревновал! Боже мой, как я ее ревновал! Мы были одногодки, но я был мальчишкой, а она взрослой девушкой. Нам уже было по семнадцать лет. На нее обращали внимание все, а на меня только она одна. Я до сих пор не понимаю, что она нашла во мне. Мы любили друг друга. Это выяснилось, когда мы готовились к экзаменам за девятый класс.
В этот день мы с учительницей Анастасией Григорьевной должны были повторять пройденное. Но я не стал повторять пройденное, а услышав свист за окном, пробежал по партам и выскочил в окно со второго этажа прямо на кучу угольного шлака. Я сам научил Катарину свистеть в два пальца.
Мы пошли в Измайловский парк, где в летнем кинотеатре еще шел «Большой вальс». Катарина его очень любила. Особенно то место, где вдруг странный, гибкий, как хлыст, человек в клетчатом сюртуке пролетал по столикам кафе на эстраду и взмахивал длинными руками.
Я люблю тебя, Вена! —
вскрикивал он высоко и пронзительно.
И в ответ ему вскрикивали смычки.
Горячо, неизменно…
Взметывались на экране белые рукава. Летели в танце высокие женские ноги. Пол качался, как в бурю, и волны юбок плескались пеной кружев. А высокий певец на эстраде все махал руками и пел, пел, сверкая из-под усов белыми зубами, и хищно изгибался в такт Большому вальсу.
Мое чувство нетленно.
Я в Вену влюблен…
И горячие женские глаза оглядывались с экрана хмельно и тревожно. Потом толпа вываливала из дверей кинотеатра на горячий асфальт, толкаясь и смеясь, и гремел в репродукторах старый гимн веселой Вены, где еще и слыхом не слыхали о фашистах.
Мы вышли из толпы на песчаную дорожку, которая вела туда, где среди зелени деревьев искрился и плавился Измайловский пруд и колыхались лодки.
Мы услыхали крики издалека.
— Лешка!.. — кричали.
Группа ребят и девочек стояла на дорожке с велосипедами и махала руками.
— Это наши, — сказал я. — Пойдем к ним.
Мы подошли к ребятам.
— Мы твой велосипед пригнали, — сказали они.
И унеслись по шоссе.
Мы с Катариной пошли по