Шрифт:
Интервал:
Закладка:
С жестяными банками в руках все были заняты исключительно тем, что высматривали и вынюхивали, где бы найти еду. Все шныряли возле кухни, переворачивали помойные бачки, рылись в остатках. Где бы найти съестное, где оно может лежать? Какие-нибудь остатки, помои, кочерыжки, обрубки. Мы же люди, можешь подумать ты, но мы не гнушались рыться в отвратительной грязи, если подозревали, что под ней находится что-нибудь съедобное. При этом еще надо было соблюдать предельную осторожность: весь лагерь был опутан колючей проволокой, делившей его на участки. Каждый из них бдительно охранялся полицейскими, этим презренным сбродом! Предателями и преступниками. Горе было тому, кого застигали за поисками. Запрещено было практически все. Запрещено было пользоваться чужим туалетом, запрещено было глотнуть у колодца каплю воды. Не разрешалось ничего. Наше пространство было ограничено до немыслимого минимума. Герда уже в первые дни избили кнутом только за то, что он зашел на чужой участок.
Вскоре я узнал, что хлеб в лагерь привозили на тележках из расположенной неподалеку лагерной пекарни. Каждый день я терпеливо ждал, когда меня назначат в команду, перевозившую эти тележки. Моим верным спутником на этот раз был Франц, воспитывавшийся в католической семье. В самом деле, настал день, когда немилосердная фортуна повернулась наконец лицом к терпеливым беднягам и вознаградила нас по-королевски. Мы попали в команду! Мы получили хлеб! Большие, горячие, невероятно пахнувшие буханки хлеба!
Под бдительной охраной мы вошли на территорию склада пекарни. Какое незабываемое зрелище открылось нашим глазам! Совершенно подавленные и растерянные, стояли мы перед полками, заваленными несравненным великолепием. Нет, это было… это было… да, в самом деле, что же это было? Неописуемо! Мой желудок! Ах, мой желудок! Он заговорил со мной громким командным голосом. Это было поразительно. Я видел только хлеб, но мой желудок тотчас принялся работать. Он начал выделять сок, не дождавшись, когда в его зияющую пустоту что-нибудь положат. Мне стало так больно, что пришлось согнуться и прижать кулак к животу, но отвести глаза от хлеба я не смог. Франц ткнул меня в бок, и я с трудом выпрямился. Я слышал голоса, кто-то называл числа, но я был словно одержимым, сознание мое помрачилось от какого-то странного отупения — я потерял способность ясно мыслить. Началась погрузка хлеба. Франц снова толкнул меня в бок, но я продолжал, не отрываясь, смотреть на хлеб. От него шел такой аромат, что я непроизвольно начал жевать. Я жевал, жевал и жевал… Жевал запах. Вдруг мне в руку сунули буханку хлеба. Мы выстроились и принялись передавать хлеб по цепочке. Вскоре руки у меня были в муке, но к ним не прилипло ни кусочка.
Франц — эта продувная бестия, хитрый католический священник — ясности ума не потерял. Он был одет в большую, не по размеру, шинель, которая спасала его во все времена года. Он кутался в нее, как в просторную сутану. Эта шинель больше походила на накидку колдуна. Франц постепенно оказался в опасной близости от полок. Ага! — подумал я и перестал жевать. Ага! — еще раз подумал я и наконец пришел в себя. Я до сих пор явственно вижу, как ты озорно подмигиваешь мне, Франц. У тебя словно прибавилось сил, с такой скоростью покатил ты в лагерь тяжело нагруженную тележку. Никто не пострадал от этой смелой выходки, ибо то, что ты взял на складе, было надежно спрятано под просторной шинелью, а в тележке лежало ровно столько буханок, сколько мы должны были увезти. Но увы и ах! Фор туна, спохватившись, снова повернулась к нам спиной. В конце пути нам, как оказалось, предстоял обыск. Франц, мой дорогой друг, был разоблачен. Возмущению охраны не было границ! Тяжкие обвинения, ругань! Один лишь кошачий инстинкт, приобретенный за время плена, позволил Францу незаметно ретироваться вместе с его просторной шинелью. На том месте, где он только что стоял, осталось только его дыхание, пахнувшее голодом — реальным голодом. Пахло требухой и бедностью. Позже я отыскал Франца в лагере. Он был подавлен и страшно расстроен. Слишком рано мы начали радоваться. Напрасно, абсолютно напрасно ждали мы, словно в засаде, этого шанса. Мы мечтали о хлебе, и мечта стала явью, но явь ускользнула от нас. От мечты осталась только боль.
День за днем мы продолжали рыскать по лагерю. С каждым днем мы обучались все новым и новым уловкам и хитростям, овладевали искусством уклоняться от встречи с лагерными полицейскими. Мы заметили, куда повара выбрасывают кости сваренных лошадей. Мы стали регулярно, соблюдая предельную осторожность, наведываться в эти места. Мы камнями дробили кости и высасывали из них мозг. О, какое изысканное это было блюдо! При этом мы воображали, что питаем свои исхудавшие тела столь необходимым ему жиром. Мы стали псами, волками. Мы глодали вываренные кости, громко чавкая и издавая утробные урчащие звуки. Боль и голод — вот что заставляло нас с упоением вгрызаться в отвратительные кости. Наверное, если бы мы умели, то мы бы шипели, рычали над костями, ложились на них и разгрызали зубами.
Франц стал моим неразлучным спутником на этой охоте. Когда наступила зима и дни стали совсем короткими, мы придумали новую тактику — присоединяться к чужим отрядам по утрам, когда суп раздавали еще в темноте. Несмотря на пересчет и на бдительность полицейских, нам удавалось таким способом удваивать порции супа. Обычно мы не спали всю вторую половину ночи, чтобы, не дай бог, не пропустить первую очередь на раздачу. Время от времени мы выскальзывали из барака, и я по звездам определял, долго ли еще оставалось ждать. Когда же время приближалось, мы начинали свою рискованную игру. Обычно мы стояли в чужой очереди около часа, каждую минуту готовые к тому, что нас вот-вот обнаружат и схватят. Мы мерзли до дрожи, до озноба, но, как нам казалось, награда стоила того. Награда — дополнительная банка капустного супа. Покончив с этой порцией, мы становились во вторую, уже нашу «родную» очередь. Днем мы с Францем тоже, как правило, держались вместе. Он присоединился к нам с Гердом, став третьим в нашей тесной компании. Между нами было много общего, того, чего я никогда не смогу забыть. Я вспоминаю тот вечер, когда мы вместе стояли на улице, прислонившись к стене барака, и делились мыслями, отвлекавшими нас от всех наших горестей и бед. Поводом стала ночь, звезды которой стояли в начале всех рождений и смертей. Эти звезды смотрели на нас, когда мы были детьми, они смотрели на нас в плену, и мы вдруг поняли, что забыть об этом — страшный грех. В этот час на нас смотрел Бог. В глазах Его застыла вечная загадка, уста Его были недвижимы. Нас окружал сильный холод. Думая о родине, мы вернулись в барак, на наши тесные нары.
После мучительной ночи наступило наконец утро. Но ничего нового оно с собой не принесло, все осталось по-прежнему. Начинался новый день в череде тоскливых, одинаковых дней. Правда, он был печальнее, так как в конце осени солнце всходило все позже, описывало по небу все более низкую дугу, а с восточной равнины сквозь колючую проволоку все сильнее дул пронизывающий ветер, от которого дрожали наши истощенные тела. Судьба подобралась к нам угрожающе близко. Ее ледяное дыхание не знало жалости, мы оказались в ее стальных тисках. Как я смогу забыть эти дни голода и холода, эти дни бедствия и нужды? По утрам, когда еще было темно, нас выгоняли из бараков на снег и холод. Там мы стояли и не могли укрыться от мороза, который немилосердно грыз нас сквозь наши жалкие лохмотья и, как волк, заставлял нас с каждым днем сбиваться во все более тесный круг. Руки мы засовывали в карманы или прятали их под лохмотья. Рваная грязная тряпка, которая когда-то называлась шинелью, криво висела на старой изношенной форме. Покрытые бесформенными пилотками или тряпками головы мы втягивали в плечи. И эти жалкие создания, выглядевшие хуже нищих из сказок, брели, дрожа от холода и еле переставляя обернутые мешковиной ноги, по лагерю, мечтая лишь о тепле и хлебе. Трясясь от холода и шатаясь от слабости, мы выстраивались со своими ржавыми консервными банками перед кухней. Ежедневно, один раз в день в нашу окоченевшую ладонь вкладывали кусочек хлеба. Мы были начисто лишены тепла, сочувствия, надежды и утешения. Только вечером, когда нам разрешали вернуться в бараки, толпа горемык испытывала хотя бы какое-то облегчение. Пережит еще один день мучений. Теперь наступал черед ночных мучений. Клопы пили нашу кровь, нещадно кусали вши. Легким не хватало воздуха в вонючем и душном помещении. Стертые до крови ноги ныли на жестких нарах. Кости, словно гвозди, выпирали из-под дряблой кожи, грозя проткнуть ее. Голод! Голод! Это была единственная мысль, единственное потрясавшее нас чувство. И дух и тело корчились в неизбывном мучении. Ах, как я хотел бы написать все это словами на бумаге… Но я не в состоянии это сделать.