Шрифт:
Интервал:
Закладка:
София наклонилась к Гризельдис, не зная, как заключить с ней сделку.
— Дьявол уже овладел моим телом, — с трудом переводя дыхание, прошептала Гризельдис. — Ты должна прогнать его.
— Где он?
— Здесь! Ты разве не чувствуешь? Схвати его сильнее, задуши его, бей его!
Она схватила руку Софии и прижала ее к тем местам, которые горели еще более жарким огнем, чем лицо, руки и ноги. Сначала это были груди.
— Да, здесь, здесь! Здесь демоны кусают меня. Ущипни меня! Сильнее! Ах! Сильнее!
— Я делаю это только потому... — пыталась вставить София.
— Я только показываю тебе, откуда из моего тела капает сера, — простонала Гризельдис и на этот раз схватила не руку Софии, а ее палец и зажала его ногами. Немытые волосы были густыми, жесткими и потными. София съежилась от отвращения, ей показалось, что она трогает клейкий мед.
— Да, да, — вздыхала Гризельдис, — засунь туда палец, вымани дьявола наружу. Скажи ему, что он должен покинуть мое тело.
В то время как она начала быстрее и быстрее вводить палец Софии внутрь, между ее ног послышался булькающий звук.
— Да! — радостно вскричала она. — Да! Продолжай, не останавливайся! Я уже чувствую, что дьявол выходит наружу. Он уже высовывает любопытную голову из моего тела, и как только ты его увидишь, ты должна раздавить его, как паразита.
— Я делаю это только потому, — повторила София и сплюнула слизь, от отвращения подступившую к ее горлу, — что хочу, чтобы ты доставала мне книги и пергамент. Слышишь? Ты слышишь меня?
Гризельдис закатила глаза. Потом закрыла их, потому что в эти редкие моменты уже не боялась темноты. Сделка была заключена. С тех пор за установленную плату она требовала руки Софии каждую ночь.
София стала худеть.
Она заставляла себя пить приготовленный ею самой травяной чай, чтобы успокоить возмутившийся желудок и остановить тошноту, которая подкатывала к ее горлу каждый раз при виде Гризельдис. Она жадно выпивала горячий напиток, после которого во рту надолго оставался горьковатый привкус. Затем она перестала различать какой бы то ни было вкус, поэтому не только пить, но и есть казалось уже невозможным.
Как могла Мехтгильда после подобных любовных утех с жадностью впиваться зубами в кусок хлеба?..
Софии жадность была неведома — даже книги, добытые Гризельдис, она читала спокойно и так же спокойно писала на принесенном ею пергаменте. Конечно, Софии очень хотелось описать, на что ей приходится идти, чтобы получить его. Но потом подумала, что ей станет дурно, когда она увидит написанное перед глазами.
София немедленно записывала то, что могла легко забыть: что писал Мелито Сардийский (Епископ г. Сарды, жил во II веке, автор сочинения «О Пасхе») в своей проповеди о празднике Пасхи или Иоанн Дунс Скот (Шотландский средневековый философ и теолог) о Триединстве Бога. Однако забыть о своих поступках она не могла — ей напомнила о них та, из чьих уст она меньше всего хотела о них слышать.
Около уборной она встретила сестру Мехтгильду, которую каждый месяц мучили боли в животе. Монахини не очень-то любили давать советы в таких случаях, ведь эти боли напоминали о том, что женское тело создано для рождения, а не для вечного целомудрия. Но они с удовольствием принимали из рук Софии приготовленный ею травяной чай из тысячелистника. Этот чай она предложила бы и Мехтгильде, стоило той попросить. Но она этого не делала: гордость не позволяла ей обращаться за помощью к Софии.
А теперь гордость помогла ей даже забыть о болях.
— Однажды ты предала меня, — сказала она, скорчив гримасу отвращения от запаха, исходившего от уборной, которую чистили только самые младшие послушницы. — Но теперь-то я знаю, что ты вместо меня занимаешься грехом с Гризельдис. Не думай, что ты единственная, у кого есть глаза. Я видела, как ты выходила из зала послушниц, а потом проскользнула в ее келью.
София хотела уйти, чтобы избежать ссоры, но Мехтгильда ей не позволила.
— Ха! — воскликнула она. — Не думай, что можешь смотреть на меня сверху вниз только потому, что ты умнее! Наверняка ты заметила, как улучшилось мое положение в последние годы. Мой отец неплохо заработал на войне в Палестине. Он обещал обеспечить своей дочери в монастыре большое будущее, раз уж мне не посчастливилось выйти замуж.
Она поднялась с уборной и торопливо прикрыла голые бедра грубой материей монашеского одеяния.
— Мне уже давно нет надобности ублажать толстуху Гризельдис.
София прикусила губу, чтобы не грубить, и сказала:
— Тогда тебе следует не издеваться надо мной, а посочувствовать мне, раз теперь это делаю я.
— Ха! — взвизгнула Мехтгильда. — Посочувствовать тебе? Ты мне всегда мешала. И если бы я могла сказать...
— Но тебе нечего сказать!
— Пока. Отец уже обещал мне место настоятельницы.
Она скрипуче рассмеялась, и ее смех был так неприятен, что София прекратила попытки сохранить мир.
— Наполни свой глупый рот хлебом, — сказала она не менее насмешливо, — вместо того чтобы завидовать моим книгам и моему пергаменту. Ты никогда не умела обращаться ни с тем, ни с другим. И каким бы богачом ни был твой отец, ему не удалось создать ничего, кроме вечно голодного скелета, противно гремящего костями!
Сказав это, София повернулась и ушла, так и не справив нужду, наверное, потому, что одна мысль пописать на тощие ноги Мехтгильды доставила ей удовлетворение.
— Стой! Так быстро тебе от меня не убежать! — в исступлении крикнула Мехтгильда. — Через несколько месяцев придет отец Иммедиат, чтобы освятить тебя и Доротею. И сегодня я могу поклясться тебе: как только он войдет, я тут же расскажу ему, чем ты занимаешься по ночам в келье Гризельдис. Я верну тебе должок, София, око за око, зуб за зуб!
София ждала его прибытия, стоя у дверей библиотеки.
Из высоких окон библиотеки, рассеянный свет которых весной и летом заменял свет свечей, лучше всего было видно, кто входил в монастырские ворота. Если бы отец пришел один и ей удалось бы поговорить с ним первой, то все, что рассказала бы ему затем Мехтгильда, было бы похоже на злостную болтовню. Она могла настроить его, рассказать, что Мехтгильда всегда хотела ей только зла и собирается жестоко оклеветать ее. И вообще, в этом монастыре ей нет никакой жизни, уже более трех лет она работает в больничной палате — неужели не настало время вернуть ее к занятию, для которого она создана?
В ней пробудилось легкое сомнение. Воспоминание о том, что отец однажды ударил ее и приказал учиться смирению, выполняя более низкую работу, ослабляло надежду на то, что на этот раз он окажется более милостивым. Но София убеждала себя, что его указание предназначалось девочке, которой только предстояло стать взрослой, а теперь, когда она избавилась от гордыни, работая среди крови, пота и гноя, оно утратило силу.