Шрифт:
Интервал:
Закладка:
По мере того как дыхание ее учащалось, ускорившееся сердце вместе с кровью погнало волны озабоченности, и страх угрожал перерасти в ужас, в панику.
Она никогда не стремилась контролировать других, но полагала себя хозяином своей судьбы. Она могла делать ошибки, делала ошибки, множество ошибок, но, если бы ее жизнь пошла наперекосяк, она бы хотела винить в этом только себя. А вот теперь ее лишили контроля над собой, лишили насильно, с помощью каких-то химических веществ, наркотиков, по причинам, которых она не понимала, пусть и пыталась сосредоточиться на том, что продолжал долдонить ее мучитель.
Вместе со страхом пришла злость. Несмотря на владение караоке-карате и образ амазонки Юго-Запада, который она культивировала, Джилли по природе не была воительницей. В качестве оружия она выбрала юмор и обаяние. Но здесь она увидела широкий зад, по которому ужасно хотелось врезать сапогом. И когда коммивояжер-маньяк-врач-кто-бы-то-ни-было наклонился над столом, чтобы забрать банку колы и пакетики с арахисом, Джилли опять попыталась подняться, полыхая праведной яростью.
Но вновь ее пружинный плот закачался в море ярко раскрашенного номера мотеля. Второй приступ головокружения, сильнее первого, бросил ее на подушку, к горлу подкатила тошнота, поэтому, вместо того чтобы дать пришельцу хорошего пинка, она простонала: «Меня сейчас вырвет».
Забрав со стола коку и орешки, подхватив с кровати медицинский саквояж, незнакомец повернулся к ней.
– Вам бы лучше подавить это желание. Анестетик еще действует. Вы можете опять потерять сознание, а если вы отключитесь во время рвоты, то вас будет ждать тот же конец, что Джейнис Джоплин и Джими Хендрикса, которые захлебнулись в собственной блевотине.
Чудеса, да и только. Она вышла из номера, чтобы купить рутбир. Не дело – пустяк. Ничего опасного. Она понимала, за напиток с высоким содержанием сахара придется расплачиваться ограничениями за завтраком – гренок без масла, ничего больше, но она шла к торговым автоматам не за тем, чтобы подвергать себя риску умереть, захлебнувшись содержимым собственного желудка. Если бы она знала, как все обернется, осталась бы в номере и напилась воды из-под крана. В конце концов, что хорошо для Фреда, не повредило бы и ей.
– Не двигайтесь, – посоветовал безумец, и в его голосе не слышалось приказных ноток. – Не двигайтесь, и через две или три минуты тошнота и головокружение уйдут. Я не хочу, чтобы вы захлебнулись рвотной массой, это не в моих интересах, но я не могу оставаться здесь, изображая медсестру. И помните, если они доберутся до меня и узнают, чем я тут занимался, они начнут искать тех, кому я сделал укол, и убьют вас.
Помните? Убьют? Они?
Более ранних предупреждений в памяти не осталось, и Джилли решила, что они являлись частью его монолога, произнесенного в тот период времени, когда ее разум был укутан густым, как в Лондоне, туманом.
У двери он обернулся.
– Полиция не сможет вас защитить от тех, кто идет по моему следу. За защитой вам обращаться не к кому.
На качающейся кровати, в качающейся комнате, она не могла не думать о недавно съеденных курином сандвиче с майонезом и жаренных в масле ломтиках картофеля. Попыталась сконцентрироваться на человеке, который привел ее в столь беспомощное состояние, в надежде обрушить на него поток слов, раз уж не могла дать ему крепкого пинка, но тошнота продолжала нарастать.
– Ваша единственная надежда – убраться из зоны поисков до того, как вас задержат и заставят сдать кровь на анализ.
Куриный сандвич рвался наружу, словно сохранил в себе часть куриного разума, словно расставание с желудком могло стать для него первым шагом к обретению новой жизни.
Тем не менее Джилли удалось подать голос, но оскорбление, сорвавшееся с ее губ, не принесло ей морального удовлетворения, и не только по той причине, что язык у нее по-прежнему заплетался: «Поселуй меня в сад!»
В клубах, часто имея дело с прилипчивыми домогателями, разбивая их толстые черепа, скручивая им шеи, вырывая злобные сердца, образно говоря, разумеется, она обрушивала на них потоки слов, эффективностью не уступающих кулакам Мухаммеда Али в лучшие его годы. Но последействие анестетика дезориентировало ее, соображала она туго, да и с юмором было не очень.
– Я уверен, кто-нибудь обязательно позаботится о такой красотке, как вы.
– Касюний текол. – Джилли ужаснулась еще сильнее: ее когда-то мощная боевая словесная машина окончательно вышла из строя.
– Мой вам совет, в ближайшие дни никому не рассказывайте о том, что здесь произошло…
– Сонюсий котел, – поправилась она, лишь для того, чтобы понять, что должного результата нет и, возможно, уже никогда не будет.
– …не высовывайтесь…
– Вонючий козел. – На этот раз она добилась желаемого, но все равно слова прозвучали неубедительно.
– …и вообще, молчите о том, что случилось с вами. Если об этом станет известно, вы превратитесь в мишень.
– Деревенщина, – выплюнула она. И что удивительно, это слово не входило в ее обычный лексикон, хотя выступала она отнюдь не в Нью-Йорке.
– Удачи. – И он ушел вместе с банкой коки, пакетиками арахиса и злобной, мечтательной улыбкой.
Освободившись от стула, быстренько сбегав в туалет по малой нужде и вернувшись в комнату, Дилан увидел, что Шеп поднялся из-за стола и повернулся спиной к незаконченному храму синто. Обычно ни посулы, ни угрозы, ни сила не могли оторвать Шепа от картинки-головоломки, пока последний элемент не занимал положенного ему места. А вот теперь, стоя у изножия кровати, уставившись в пустоту, будто углядел в ней что-то материальное, мальчик шептал, не Дилану, даже не себе, возможно, фантому, которого видел только он: «При свете луны».
Бодрствуя, Шеперд излучал отсутствие связи с реальным миром точно так же, как зажженная свеча – свет. Дилан привык жить в ауре странноватости брата. Он стал законным опекуном Шепа более десяти лет тому назад, после безвременной смерти их матери, когда Шепу было десять, а самому Дилану оставалось два дня до девятнадцати. После стольких лет, проведенных вместе, словами и действиями Шеп мог удивить его крайне редко. По молодости он иногда находил поведение Шепа вызывающим ужас, а не просто странным, но теперь это осталось в прошлом, и давно уже по спине Дилана не бежал холодок.
– При свете луны.
Поза Шепа оставалась застывшей и неуклюжей, как и всегда, но вот в голосе появилась несвойственная ему резкость. Лоб, обычно гладкий, словно у Будды, прорезали морщины озабоченности. Лицо вдруг стало жестоким, чего раньше не замечалось. Шеп всматривался в призрак, открывшийся только ему, жевал нижнюю губу, выглядел обозлившимся и встревоженным. Руки чуть приподнялись, пальцы сжались в кулаки, словно он собирался двинуть кому-то, хотя не было случая, чтобы Шеперд О’Коннер по злобе поднял на кого-то руку.