Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Следует малопонятный поток немецких слов. Нажав кнопку, Элиз впускает незнакомку и идет в спальню за одеждой. Дрожа, со все еще влажными волосами она возвращается к двери и полуоткрывает ее. На пороге стоит светловолосый мальчик лет пяти или шести. Когда она полностью распахивает дверь, он протягивает ей письмо, на котором темнеет надпись «Liesel Kriegstein», выполненная красивым, ровным почерком. Но этот мальчик – отнюдь не та пожилая женщина, которая только что говорила с ней снизу, по домофону. Элиз пытается облечь свою растерянность в вопрос по-немецки, но на ум приходит только «Warum?». Почему? Мальчик тем временем входит в ее квартиру, снимает из вежливости ботинки и присоединяется к стоящей в прихожей Элиз.
Он протягивает ей письмо и говорит что-то по-немецки. Она не понимает, качает головой и пожимает плечами, исполняя всю ту пантомиму, к которой прибегают иностранцы, показывая свое неразумение. С тревогой увидев, что у мальчика начинает дрожать нижняя губа, она забирает у него письмо, чтобы предотвратить грозу. Но слезы текут, смущая ребенка, слишком взрослого, чтобы плакать.
– Чаю? – безнадежно спрашивает Элиз. – Heiße Schockolade?[7]
Он просто стоит и содрогается от рыданий. В смятении Элиз оставляет его в прихожей и, в одних носках сбежав по лестнице, выскакивает на улицу. Там никого нет. Более того, еще никогда улица не выглядела столь пустынной. Только какой-то мужчина выгуливает в отдалении собачку, да с перекрестка доносится шум уличного движения. В подъезде лестничная клетка наполнена ревом, становящимся все громче по мере того, как Элиз поднимается вверх. Мальчика она находит в прихожей, он сидит на полу, обхватив колени, и плачет, словно малыш, потерявшийся в огромном универмаге.
Не зная, что еще предпринять, она поднимает его и за руку мягко ведет, как делала с младшими братьями и малышкой сестрой, в гостиную, подводит к дивану. Он забирается на него, словно сомнамбула, все еще хлюпая носом. Элиз привлекает его к себе и неловко покачивает, прижимая к своему животу, напоминающему воздушный шар. Мальчик продолжает плакать, но гораздо тише, и лишь время от времени его накрывает новая волна страдания. Зажмурившись, он лежит бок о бок с ее ребенком, и она гладит его по волосам.
Осторожно, чтобы не потревожить мальчика, Элиз вскрывает конверт и достает письмо – листок папиросной старомодной бумаги, легко промокающей от чернил.
«Liebe Liesel[8]», – начинается оно. А потом идут предложения по-немецки, которые она не может разобрать, кроме легких слов вроде «мы», «ты» и «погода». Очевидно, это какая-то ошибка, мальчика как можно скорее нужно вернуть тому, кто его здесь оставил. Элиз смотрит на него – глаза закрыты с сосредоточенностью притворного сна. Он ждет, понимает она, ее реакции.
– Я не Дизель Кригштайн, – говорит она ему. Он не открывает глаз. – Я Элиз Кригстейн. Произошла ошибка. – Как же это будет? – Fehler.
Обычно она гордится, называя свою немецкую фамилию, полученную от предков Криса, ей был приятен одобрительный кивок в приемной гинеколога. Но теперь фарсу пришел конец: Элиз – не немка, не Лизель, и она не в состоянии помочь этому мальчику.
Тот не шевелится. Она осторожно его трясет, ласково заставляя принять сидячее положение. Он открывает глаза, ярко-голубые, как холодное февральское небо за окном. Мальчик отворачивает от нее лицо с влажными дорожками, оставленными слезами, угрюмо ищет что-то в карманах: белый носовой платок. Отчего-то это кажется Элиз смешным, такой предмет мог бы иметь при себе старик. Мальчик сморкается, заставив Элиз рассмеяться.
Затем, чистым голоском, все еще отвернувшись, он произносит:
– Ich liebe dich[9].
Зачем он это сказал? Ничего более интимного ей по-немецки никогда не говорили; почему-то эти слова кажутся Элиз самым волнующим из услышанного в своей жизни, даже слова Криса перед сном не трогают ее так, как фраза этого мальчугана. Внезапно ей становится страшно, и она смотрит на него строго, как будто он гораздо старше.
– Nein[10], – говорит она. – Я не Лизель. Надо отвести тебя домой.
Домой. Мальчик показывает дорогу. Они покидают квартиру Элиз, заходят в булочную, куда он настойчиво ее тянет, и покупают несколько пирожных. Он заказывает, она платит. Булочник, которого Элиз видит раз в несколько дней, бросает на нее недоуменный взгляд, но не интересуется, что она делает с этим мальчиком. Слава Богу за немецкую сдержанность. В Видалии ее уже подвергли бы допросу с пристрастием, а она даже не знает, как бы по-английски ответила на этот вопрос.
При выходе из магазина Элиз вдруг охватывает беспечность, словно она откалывает грандиозную шутку по отношению к Гамбургу и своей жизни в Германии. Она пропустит урок немецкого, но ей наплевать, она, напротив, чувствует удивительное облегчение. Словно случился день снегопада, раз или два бывавший каждый год в Видалии – когда с неба падали хлопья снега и Ада готовила детям горячий шоколад со взбитыми сливками, посыпанными корицей.
С этим мальчиком Элиз больше не чувствует себя иностранкой. Она видит улицу в новом свете, какой могла бы видеть ее Дизель. «Кто эта Дизель? Мама мальчика, которая не живет с ним? Тетя? Может, следует пойти в полицию? – размышляет Элиз. – Но что я скажу, придя туда? Говорят ли там по-английски? В своих изначальных представлениях о Германии я не учла, что все будут говорить по-немецки».
Разумом она, конечно, понимала, что так будет. За несколько месяцев до переезда Элиз слушала кассеты с немецкими записями по пути в лондонскую школу, где преподавала в третьем классе. Но эмоциональная реальность жизни в другом языке не осознавалась ею, пока они не прилетели на место и вокруг нее не зажужжали слова, словно летом в Видалии, когда появлялись цикады.
Крис немного говорил по-немецки с того времени, как студентом учился по обмену в Штутгарте. Кроме того, он родился в фермерском городке в Северной Индиане, где родословную каждого из его предков можно было проследить до ферм в окрестностях Ганновера. Ранней осенью Крис и Элиз съездили на поезде в Ганновер – деревья стояли желтые, как одуванчики, – это была их первая вылазка за пределы Гамбурга. На Элиз произвела тягостное впечатление схожесть фермерских угодий под Ганновером и в Индиане и то, что прапрапрапредки Криса забрались так далеко от дома, чтобы лицезреть тот же пейзаж. Что же это было за бегство? С другой стороны, теперь Элиз преследовали те же сожаления и неуверенность, что и в Видалии, в Атланте и в Лондоне. Ее переезды никогда не увенчивались рождением новой личности, которой она всегда надеялась стать в награду за бунт.
Элиз не замечает, как мальчик сворачивает за угол, пока он не кричит «Liesel!» и не машет бешено руками. Она осторожно переходит на бег, поддерживая живот. Она снова могла бы начать свои возражения «я не Дизель», но ей не хочется, чтобы ребенок расплакался здесь и привлек внимание. Поэтому еще минут пятнадцати она следует за мальчиком, на удивление быстро шагающим по маленьким улочкам с яркими балконами и большими деревьями, тянущимися к солнцу голыми ветвями.