Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Если образовательный процесс – это покорение вершины, то для людей пытливых среднее специальное образование – всего лишь первый лагерь на маршруте пожизненного восхождения. Вот и Алла Сергеевна, приняв по молодости лагерь за вершину, следующие несколько месяцев была занята ее самозабвенным штурмом. Собственно говоря, вершина всеобщего среднего образования была бумажная, из папье-маше, и хотя изготовлена была так, чтобы не оставалось сомнений в ее труднодоступности, всем, кому к этому времени удалось перед ней сгрудиться, было суждено ее достигнуть. При этом любителям острых ощущений предлагалась опция с золотым и серебряным отливом.
Жизнь наша – спираль дней, нанизанная на ось времени.
От всех ее предыдущих дней нынешние отличались суматошливым приподнятым настроением, какое бывает у прибывающих на конечную станцию. Ее ежедневный забег начинался утренней разминкой, когда она, готовясь стартовать в новый день, разогревалась между комнатой и местами общего пользования. Затушевав брови и ресницы, облачившись в самодельные доспехи и спустившись во двор, она на секунду замирала на пороге мира – цветущая, нарядная, всезнающая, провинциальная, бессмертная – и угодливый надушенный апрель встречал ее неуемными аплодисментами и льстивыми комплиментами. Добиралась на автобусе до ПТУ и, направляемая флажками расписания, переходила на переменах из класса в класс, где затачивала и шлифовала копье знаний, рассчитывая поразить им приемную комиссию института.
«Редкой целеустремленности девушка!» – говорили про нее учителя.
«Любви все возрасты покорны, ее порывы благотворны…» – пожимал со стены плечами проницательный Пушкин, за семьдесят лет до Фрейда угадавший его главную догму.
Ее отвлекали внеклассные дела, а кроме того она по доброй воле подтягивала подружек-замухрышек. Обращалась со всеми легко, весело, ласково, без высокомерия и чувствовала себя взрослее некуда. В суматохе ей незачем и некогда было думать о Сашке – достаточно было тайком коснуться кулона, чтобы ощутить незримое присутствие любимого и улыбнуться. Возвратившись вечером и закруглив день обычным своим занятием – беседой с выкройками, она вытягивалась в кровати, зажимала кулон в кулачке и, установив с Сашкой телепатическую связь, мечтала об их будущей встрече. Ей было чем гордиться: совсем скоро она преподнесет ему почти золотой аттестат и станет на ступеньку ближе к нему. Кроме того, на небе и на земле распорядились так, чтобы отныне они не испытывали стеснительной нужды в собственном гнездышке: в марте умерла соседка-старушка, и им с матерью досталась ее малюсенькая комнатка, размерами как раз подходящая их с Сашкой тихому транзитному счастью.
Его отец, встречая ее, придерживал бег, улыбался, спрашивал, как у нее дела и, довольствуясь ее смущенным «нормально», удалялся. Его мать при встрече не спрашивала ни о чем и отворачивалась. Иногда ее нелюдимое, изнывающее чувство находило приют в компании двух-трех верных подружек, где выглядывая из раковины, массировала наружным вниманием свои ожидания.
«Какая ты счастливая, Алка! – ахали подруги. – Будешь жить в Москве!»
Она непроизвольно прикладывала руку туда, где покоился кулон и, ощущая его волнующую, рельефную поддержку, снисходительно отвечала:
«Ну да – в Москве! Мне до Москвы еще, как до Луны!»
Но подруги настаивали, и по их словам выходило, что ей там самое место и что ее студенту с ней повезло, он даже сам не знает как.
Возвратившись домой, она рассматривала себя в зеркале, выискивая там то особенное, ради чего Сашка мог так терпеливо переносить разлуку. Искала, не находила и огорчалась. Конечно, она была не хуже других и все же не такая эффектная и бойкая, как некоторые девчонки из ее группы. Правда, чтобы сравняться с ними, нужно было броско и безвкусно одеваться, вкрадчиво и со значением принимать при парнях манящие позы, обстреливать их нагловато-томными взглядами, оглушать энергичной визгливой речью и терзать их уши приторным хихиканьем. Удивительно ли, что привлеченные их запахом молодые кобельки являлись полной Сашкиной противоположностью.
Поманерничав перед зеркалом, она, сама себе модельер и манекенщица, возвращалась к своему кропотливому, завораживающему занятию.
Его убедительные и обстоятельные письма регулярно пополняли внушительный архив неутихающих признаний. Иногда, следуя внезапному порыву, она доставала их из потайного места, перебирала и читала, извлекая наугад, словно экзаменационные билеты, и нежная память оживляла обстоятельства, сопутствовавшие появлению письма. Она могла вспомнить время суток, когда оно оказалось в ее руках, погоду, некоторые события того дня и свое настроение. Иногда ее мечтательному порыву мешало присутствие матери, и тогда она, скрывая нетерпение, ждала, когда останется одна – не из страха, а исключительно из нежелания подставлять блуждающую растроганную улыбку под микроскоп материнского любопытства. После такой оздоровительной процедуры мир вокруг нее становился таким же молодым, свежим и чистым, как она сама, а люди – милыми и добродушными, а если попадались злые, то она их жалела.
Однажды она увлеклась, и мать застала ее за только что полученным письмом. Застигнутая врасплох, дочь вздрогнула, и письмо, взмахнув крыльями, упорхнуло ей за спину.
«Читай, читай, чего прячешь…» – снисходительно проворчала мать, направляясь к шкафу, чтобы взять оттуда кое-какие вещи. К этому времени она уже знала об их переписке и даже дважды подкладывала дочери нераспечатанные письма.
«От него?» – покладисто поинтересовалась мать.
«Да…» – неохотно отвечала дочь.
«Чего пишет-то?»
«Все нормально…»
«Ох, Алка, Алка… – вздохнула мать. – Да я не против – пусть пишет, если хочет. Только вижу – совсем он тебе голову задурил…»
«Ну, мам, ну, чего ты опять начинаешь…» – сморщилась дочь.
«Да потому что я старше тебя и кое-что повидала!» – воскликнула мать, и между ними состоялся разговор, которого мать желала всем сердцем, а дочь – меньше всего. Из разговора, между прочим, выяснилось кое-что про ее отца. Собственно говоря, история оказалась такая же скучная и банальная, как и типичная. Оставалось только удивляться, как русский человек, вещим духом молвы остерегаемый от кривых жизненных путей, выбирает именно их.
Ее мать приехала в этот город из деревни, и было ей тогда двадцать. Ее отец, Сергей Пахомов, на три года старше матери, приехал сюда с Амура. Работали они в одной путевой бригаде, и между ними возникло молодое и не вполне взаимное чувство: мать его любила, он же ее то ли любил, то ли нет, а пока разбирался – нечаянно обрюхатил. Вроде бы даже собирался жениться, но по пьянке порезал до полусмерти друга и вместо женитьбы угодил на одиннадцать лет в тюрьму. Перед тем, как туда отправиться, он, желая, видимо, направить свежее раскаяние на добрые дела, велел ей записать ребенка на его фамилию. Мать, пообещав его ждать, так и сделала.
Места заключения сильно испортили характер и здоровье отца, он стал нервным, злым и бесчувственным, и когда после срока явился к ним, то оказалось, что нормальным людям жить с ним невозможно, тем более без любви, которая к этому времени давно покинула несостоявшихся супругов. Последующие события, в том числе его уход, происходили на глазах и при участии Аллы Сергеевны и сопровождались, как известно, гнетущими впечатлениями. Историю эту мать завершила замечанием, что с тех пор она ничего об ее отце не знает и знать не желает. Помимо этого она дала понять, что все ее дальнейшие попытки устроить личное счастье разбились о мужской эгоизм, который в отличие от женского не знает ни стыда, ни совести. Таков был покореженный мужским началом жизненный опыт простой русской женщины Марьи Ивановны Степанцовой, живописуя который она рассчитывала образумить дочь.