Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Он кивнул.
— Да. И все-таки я тебя не понимаю.
— Что поделаешь. Иногда я сам себя не понимаю. К тому же у нас разная жизнь.
— Почему ты ей не написал?
— Долго объяснять. Ступай к Елене, Рудольф. Поговори с ней. Постарайся узнать, что она думает. Скажи ей, что я здесь, если тебе покажется, что это можно сделать, И спроси, как я могу с ней увидеться.
— Когда идти?
— Немедленно. Когда же еще?
Он оглянулся.
— А где же ты перебудешь это время? Здесь небезопасно. Жена будет ждать меня и может послать сюда прислугу. Она привыкла, что я после приема поднимаюсь к себе наверх. Можно запереть дверь, но это все равно бросится в глаза.
— Нет, я не хочу, чтобы ты меня запирал, — возразил я. — Жене ты можешь сказать, что пошел навестить пациента.
— Нет, скажу ей после. Так будет лучше.
В глазах его мелькнула искорка, и он будто слегка подмигнул. Это напомнило мне наши давние мальчишеские проказы.
— Я буду ждать в соборе, — сказал я. — Церкви теперь почти так же безопасны, как в средние века. Когда тебе позвонить?
— Через час. Скажешь, что звонит Отто Штурм. Как я тебя смогу найти, если вдруг понадобится? Не лучше ли тебе побыть где-нибудь возле телефона?
— Где телефон, там опасность.
— Может быть, — несколько мгновений он стоял как бы в нерешительности.
— Скорее всего, ты прав. Если меня не будет дома, позвони еще раз или укажи, где ты находишься.
— Хорошо.
Я взял шляпу.
— Иосиф, — сказал он.
Я обернулся.
— Ну, а как ты там, за границей? Совсем один?
— Да, почти так. Один. Не совсем, правда. А ты здесь? Как будто не один
— и в то же время один?
— Да, — он прищурился. — В общем, плохо, Иосиф Все плохо. Но внешне все выглядит блестяще.
Я пошел к собору по самым пустынным улицам. Это было недалеко. Мне повстречалась рота солдат. Они пели незнакомую песню. На соборной площади я опять увидел солдат.
Чуть поодаль, у небольшой церкви, стояла плотная толпа человек в двести или триста. Почти все были в фашистской партийной форме. Слышался громкий голос, но оратора не было. Наконец, на небольшом постаменте я увидел черный громкоговоритель.
Резко освещенный прожекторами, холодный, бездушный автомат стоял перед толпой и орал о праве на завоевание всех немецких земель, о великой Германии, о мщении, о том, что мир на земле может быть сохранен только в том случае, если остальные страны выполнят требования Германии и что именно это и есть справедливость.
Стало ветрено. Ветви деревьев качались, бросая беспокойные, колеблющиеся тени на лица людей, на орущую машину и на немые каменные фигуры сзади, у церковной стены. Там были изображены распятые Христос и два грешника.
На лицах у всех слушателей застыло одинаковое, идиотски-просветленное выражение. Они верили всему, что орал автомат. Это походило на странный массовый гипноз. И они аплодировали автомату, словно то был человек, хотя он не видел, не слышал их.
Мне показалось, что пустая, мрачная одержимость — это знамение нашего времени. Люди в истерии и страхе следуют любым призывам, независимо от того, кто и с какой стороны начинает их выкрикивать, лишь бы только при этом крикун обещал человеческой массе принять на себя тяжелое бремя мысли и ответственности. Масса боится и не хочет этого бремени. Но можно поручиться, что ей не избежать ни того, ни другого.
Я не ожидал, что в соборе окажется так много людей. Потом я вспомнил, что шли последние дни мая, время молитв и покаяний. Секунду я еще размышлял, не лучше ли мне отправиться в протестантскую церковь, но я не знал, открыта ли она вечером.
Недалеко от входа я опустился на пустую скамью. Мерцали свечи у алтаря. Остальная часть храма была освещена еле-еле, и я не боялся, что меня узнают.
Священник двигался у алтаря в облаке благовоний. Сверкала парча. Его окружали служки в красных сутанах и белых накидках, с кадилами в руках.
Слышались звуки органа, гремел хор, и вдруг мне показалось, что я вижу те же одурманенные лица, что и Там, снаружи, те же глаза, пораженные сном наяву, исполненные безусловной верой, желанием покоя и безответственности.
Конечно, здесь все было тише и мягче, чем там. Но любовь к богу, к ближнему своему не всегда была такой. Целыми столетиями церковь проливала потоки крови. И в те мгновения истории, когда ее не подвергали преследованиям, она начинала преследовать сама — пытками, кострами, огнем и мечом.
Брат Елены сказал мне однажды в лагере, иронически усмехаясь:
— Мы переняли методы вашей церкви. Ваша инквизиция с ее камерами пыток во славу божию научила нас, как нужно обращаться с врагами истинной веры. Но мы действуем мягче и живьем сжигаем сравнительно редко.
В то время, как он со мной беседовал, я висел на перекладине. Это был еще более или менее безобидный способ выпытывания имен у заключенных.
Священник поднял чашу со святыми дарами и благословил молящихся. Я сидел неподвижно, и мне казалось, будто я погружаюсь в туманное облако света, любви, утешения. Зазвучал последний псалом «В эту ночь будь моею стражей и защитой». Я пел его, когда был ребенком, и тогда темнота казалась мне наполненной угрозами; теперь, наоборот, — опасность таила свет.
Толпа начала покидать храм. Мне надо было подождать минут пятнадцать, и я притаился в углу у высокой колонны, подпиравшей свод собора.
И в это мгновение я заметил Елену. Сначала она возникла лишь как резкий водоворот в потоке, который выливался из храма. Я увидел, что кто-то прокладывает себе путь против течения, расталкивая людей и продвигаясь вперед. Несколько секунд передо мной плыло светлое, гневное, решительное лицо, и на секунду мне показалось, что это просто женщина, которая что-то забыла. Я не сразу. узнал ее, потому что не ожидал ее здесь встретить.
И лишь когда люди расступились и она прошла совсем рядом, я увидел по движению плеч, которыми она вклинивалась в толпу, что это она. Она никого не коснулась, пройдя вперед, и, наконец, остановилась в широком проходе — маленькая, одинокая, — озаренная сиянием редких свечей, в синем и красном сумраке высоких романских окон.
Я встал, стараясь перехватить ее взгляд. Кивнуть ей я не решился. Вокруг было еще слишком много людей, а в церкви на все обращают внимание.
Она жива! —