Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Как откликается на это Марья Васильевна? «С удовольствием» пьет свой чай. Могла б пить его с «трясущимися руками» или «едва не в слезах». Но нет. Возможно, догадываемся мы, это для нее не очень-то необычный опыт. (Нам он неприятней, чем ей.) На пути в город и из города она в этом трактире, скорее всего, бывала не раз. Может, подобное вялое подначивание уже случалось?
Наше понимание Марьи Васильевны вновь дополнилось. Это не история женщины, только что упавшей с неба в низменный мир. Это история человека, в низменном мире оказавшегося уже некоторое время назад, привычного к нему, и мир этот не очень-то возмущает человека. Марья Васильевна пала, продолжает падать, и падать ей есть куда. Она сама уже почти крестьянка.
Отвечает ли эта сцена принципу Корнфелда? Мне кажется, да. Пусть Марья Васильевна в своих внутренних монологах и заявляла о себе как о женщине, вынужденной жить среди мужичья, мы, возможно, верили ей не вполне. А теперь верим. В этих монологах (как, по-моему, и вообще в любых наших внутренних монологах) она располагала властью, исподволь осуждая Семена и Ханова, а также в самом акте разумного осмысления. А теперь мы увидели, до чего и в самом деле неустойчиво ее положение. Более того, оно хуже, чем Марья Васильевна полагает. Она уж не замечает, как низко пала, – зато заметили мы.
Вообразите человека, идущего по улице и размышляющего о том, что, может, пора б уже купить новый костюм. Тот, который на нем, прямо-таки отменный, и люди все время хвалят его, ну и пусть, отчего бы не побаловать себя. По дороге в магазин он проходит мимо каких-то подростков, они отпускают шутку насчет того, до чего старомодный и паршивый у человека костюм.
Нам его жаль, но мы к тому же сразу видим этот его костюм.
Заметив разницу между версией Марьи Васильевны, какую она предлагает в своем внутреннем монологе, и ее действительным положением мире, я проникаюсь к ней большей нежностью – и мне сильнее хочется ее защитить. С более сложной Марьей Васильевной, которой еще и угрожает что-то, я и пройду до конца этого рассказа.
А до конца (мужайтесь) еще три страницы.
[9]
– Васильевна, собирайся! – окликнул Семен.
Поехали. И опять все шагом.
– Недавнушко школу строили тут, в ихнем Нижнем Городище, – сказал Семен, оборачиваясь. – Греха-то что было!
– А что?
– Будто председатель себе в карман тысячу, и попечитель тоже тысячу, и учитель пятьсот.
– Вся-то школа стоит тысячу. Нехорошо на людей клеветать, дед. Это все вздор.
– Я не знаю… Что народ, то и я.
Но было ясно, что Семен не верил учительнице. Ей крестьяне не верили; они всегда так думали, что она получает слишком большое жалованье – двадцать один рубль в месяц (было бы довольно и пяти) и что из тех денег, которые она собирала с учеников на дрова и на сторожа, большую часть она оставляла себе. Попечитель думал так же, как все мужики, и сам кое-что наживал с дров и за свое попечительство получал с мужиков жалованье, тайно от начальства.
Лес, слава богу, кончился, и теперь до самого Вязовья будет ровное поле. И осталось уже немного: переехать реку, потом железнодорожную линию, а там и Вязовье.
– Куда же ты едешь? – спросила Марья Васильевна у Семена. – Поезжай правой дорогой, на мост.
– Чего? И тут проедем. Глыбина, не очень чтоб.
– Смотри, как бы нам лошадь не утопить.
– Чего?
– Вот и Ханов поехал на мост, – сказала Марья Васильевна, увидев далеко вправо четверку. – Это, кажется, он едет?
– О-он. Должно, не застал Баквиста. Экой дуролом, господи помилуй, туда поехал, и зачем, тут на цельных три версты ближе.
[10]
Подъехали к реке. Летом это была мелкая речушка, которую легко переходили вброд и которая обыкновенно пересыхала к августу, теперь же, после половодья, это была река саженей в шесть ширины, быстрая, мутная, холодная; на берегу и у самой воды видны были свежие колеи – значит, здесь проезжали.
– Вперед! – крикнул Семен сердито и с тревогой, сильно дергая за вожжи и взмахивая локтями, как птица крыльями. – Вперед!
Лошадь вошла в воду по брюхо и остановилась, но тотчас же опять пошла, напрягая силы, и Марья Васильевна почувствовала в ногах резкий холод.
– Вперед! – закричала и она, поднимаясь. – Вперед!
Выехали на берег.
– И что оно такое, это самое, господи, – бормотал Семен, поправляя сбрую. – Чистое наказание с эстим земством…
Калоши и башмаки были полны воды, низ платья и шубки и один рукав были мокры, и текло с них; сахар и мука оказались подмоченными – и это было обиднее всего, и с отчаяния Марья Васильевна только всплескивала руками и говорила:
– Ах, Семен, Семен!.. Какой же ты, право!..
Пара слов о разнообразии.
Вновь подавшись в путь, Семен опять принимается сплетничать – на сей раз о том, сколько «греха-то было» в городке, который они только что оставили. Прежде Семен сообщил сплетню, оказавшуюся правдой (об убийстве московского городского головы), и Марья Васильевна ему не поверила и/или не заинтересовалась. Здесь же, похоже, Семен неправ, а Марья Васильевна заинтересовалась – и поправляет его. Могло выйти и так, что Семен оба раза передает ложные слухи, а Марья Васильевна оба раза поправила бы его. И опять-таки чутье Чехова явно предпочитает разнообразие, а не статику. Один из талантов Чехова – в способности естественно внедрять разнообразие в ситуацию, какую писатель помельче оставил бы статичной.
Благодаря вот этому разнообразию мы Семена видим двояко: с одной стороны, как русскую версию теоретика-конспиролога XIX века, вечно желающего верить в худшее в ком угодно при власти, а с другой – того, что, пусть и живет среди того же простонародья, что и Марья Васильевна, смог сохранить живой (пусть и беспорядочный) интерес к тому, что вокруг него происходит.
Марья Васильевна же при этом «мировыми событиями» не интересуется, а лишь местными, какие способны повлиять на ее и без того хрупкое положение в этой среде. (А после того, что случилось в трактире, мы ее очень понимаем.) Тем же объясняется и склонность, какую наблюдаем мы в движениях ее ума, постоянно возвращаться мыслями к школе. Это движение самообороны, соблюдения границ. Марья Васильевна неотвязно размышляет о том, на что все еще способна как-то влиять.
Заметьте и то, что мы усматриваем противопоставление Семена и Марьи Васильевны. Они словно две куклы в коробке, лежащие в разных позах. Ему мир интересен; ей – нет. Он рассуждает; она – нет. Оба не доверяют системе (пусть и по разным причинам). Он крестьянин; она – едва ль не. И так далее.
Кукол вообще-то три: Марья Васильевна, Семен и Ханов. Мы невольно продолжаем выискивать в этих трех сходства и различия. Мы объединяем Марью Васильевну и Семена, потому что они из одного города и едут в одной телеге; Марья Васильевна и Ханов объединяемы потому, что оба моложе и выше по общественному положению, чем Семен, и способны (пусть вроде бы и не слишком-то) составить пару; Семен и Ханов объединяемы, потому что оба представляют «людей менее интеллигентных, чем Марья Васильевна, с кем ей приходится иметь дело». Однако каждый персонаж тут по-своему обособлен: Марья Васильевна – единственная женщина, Семен – единственный крестьянин, Ханов – единственный помещик.
Рассказ отличается от настоящей жизни: он подобен столу, на