Шрифт:
Интервал:
Закладка:
— Я же говорю. — Никон встал. — Для него это семечки.
Они пошли в комнату.
— Все, я ее открыл, — сказал Худой. — Вообще, папки редко закрывают паролем. Есть просто разграничение прав доступа. Чтоб дети не устанавливали игры без разрешения, или чтоб жена не залезала в почту.
— А он-то зачем закрыл? — спросил Гена. — Витьке шесть лет, а с Ольгой они два года жили врозь.
— Значит, надо было.
— Да ладно, все всё знают, — грубовато сказал Никон. — Она регулярно к нему приезжала.
— Может, от нее закрыл, — сказал Худой. — А может, так, на всякий случай.
— Эй, постойте… — Бравик насторожился. — Что значит «регулярно приезжала»?
— То и значит. Ты б женился как-нибудь. Всякое, знаешь, у людей бывает… — Гена обернулся к Худому. — Ну что там?
— Две фотографии, текст и семь раровских файлов.
Худой развернул лэптоп. В окне «Корр» было десять ярлыков.
persp.jpg
cskavmf.doc
grandpa.rar
piv.rar
slob.rar
otd.jpg
ib.rar
milyutin.rar
lav.rar
eho.rar
Худой взял лэптоп, они вернулись на кухню, сели за стол, Гена включил чайник.
— Открываются только три, — сказал Худой. — Две фотографии и текст. Остальные файлы запаролены.
— Показывай те, что открываются, — нетерпеливо сказал Гена.
Худой открыл фотографию, на ней Гена и Гаривас стояли в просторном учрежденческом помещении, возле длинного стола с закусками, апельсинами и оливками, и держали в руках белые пластиковые стаканчики. Фотография превосходного качества, можно было разглядеть надписи на бутылочных этикетках.
— Давай дальше, — сказал Никон.
На другой фотографии был врачебный коллектив. Два доктора и шесть медсестер с тюльпанами в руках стояли в ряд возле кабинета заведующего.
— Теперь текст, — сказал Никон. — Читай вслух.
Худой стал читать:
— «У меня уже был “первый взрослый”, и если б я продолжил тренироваться, то к концу десятого класса стал бы камээсом, факт. Мой тренер, крикливый и требовательный мужик с хорошей, спортивной фамилией Третьяк, утверждал, что я перспективный брассист. И в “комплексе” я тоже показывал хорошие результаты. В октябре восьмидесятого я взял третье место по Москве среди юниоров. Но болтаться от бортика к бортику мне к тому времени надоело, я точно знал, что со спортом пора завязывать. Я уже решил поступать в Первый Мед, хотел быть хирургом, как дядя Боря. Мы с отцом имели про это серьезный разговор. Отец был прижимист, не помню, чтоб они с мамой хоть раз ходили в ресторан. Он работал на заводе “Каучук”, замначальника цеха. Мы жили скромно, не было ни дачи, ни машины. После того, как мы решили, что я буду поступать в медицинский, отец нашел репетиторов по химии и биологии и полгода платил по восемь рублей за занятие. Он любил Эдуарда Хиля и сливочный пломбир. Еще он любил собирать грибы. Я до сих пор помню едкий запах его подмышек и перхоть в седых висках. По утрам он, вздувая вены на бледной шее, поднимал пудовую гирю, завтракал сырым яйцом и ничему меня не научил. Он проверял мой школьный дневник, он сделал так, чтоб я был “сыт, обут, одет”. Но драться, водить машину и разбираться в людях меня научили другие, не отец. Он не растолковал мне, как в восемнадцать правильно повести себя с барышней, когда текут слюни и трясутся поджилки. Как в двадцать три выбрать: ординатура по общей хирургии или место дежуранта с прицелом на аспирантуру. Как скакать по кочкам на опасном болоте с названием “жизнь”. Этому он меня не учил, факт».
Никон сказал:
— Чепуха какая-то… Слушайте, а он не писал роман?
— Почему «роман»? — спросил Гена.
— Я читал, что каждый хороший журналист пишет роман.
— Это штамп, — сказал Гена. — Нет, Вовка не писал роман.
— А дневник? — спросил Бравик.
— Что он, барышня уездная? — буркнул Гена.
— Это не все, — сказал Худой. — Читать дальше?
— Читай, — сказал Бравик.
— «Про то, что я занял третье место на первенстве Москвы, отец узнал из “Вечерки”. Эта газета для отца была единственным, как писал Довлатов, “мощным источником познания жизни”. Когда он увидел на последней странице меня, стоявшего на третьей ступени пьедестала, то его охватило необыкновенное воодушевление. Он пожал мне руку и стал рассказывать, как в армии занимался гимнастикой и выступал за округ. Потом он вдруг сказал: а пошли-ка вместе в бассейн “Москва”. И признался, что никогда не плавал в бассейне. Мы могли пойти в “Москву”, но там было грязновато, и потом, мне не хотелось тащиться на “Кропоткинскую”. Я сказал: пошли в наш бассейн, тебя пропустят. Мы собрались и пошли в бассейн ЦСКА ВМФ. На третьей дорожке Марина Сарапкина тренировала девчонок, я попросил: мы с отцом поплаваем полчасика, он в бассейне не был ни разу, можно? Конечно, Вовка, сказала Сарапкина, давайте на вторую дорожку. Отец долго намыливался, тер грудь мочалкой. Потом он опасливо вышел к бассейну, и я вдруг заметил, что, несмотря на поднимание пудовой гири, отец довольно щупл. Он с деланой бодростью улыбнулся, сказал: куда? Вот сюда, пап, сказал я, на вторую дорожку. Он спросил: а лестница где? Да просто прыгай, сказал я, вот так, смотри. И я прыгнул с бортика. Когда я вынырнул, отец уже прыгнул за мной, “солдатиком”. Я увидел, что он вынырнул, и после этого я метров десять проплыл баттерфляем. Эти десять метров были для меня рефлекторными, разминочными движениями — я попал в воду и стал привычно двигаться. А когда я обернулся, то увидел, что отец, не чувствуя под ногами дна, судорожно, по-собачьи, частит к бортику. В бассейне ЦСКА ВМФ минимальная глубина — два метра. Отец, верно, рассчитывал, что он, спрыгнув, сможет встать на дно, но не тут-то было. Он доплюхал до бортика и пытался ухватиться. Но для того, чтобы дотянуться до верхней плоскости бортика, надо было сделать хороший гребок, а отец, как я впервые в жизни увидел, плавал плохо. Он отчего-то не пытался ухватиться за массивную скобу из нержавейки или за «дорожку» из пластмассовых дисков. Он ерзал локтями, тыкался в кафельную стенку и пытался забросить руку на бортик. Это выглядело жалко и нелепо. Мокрый седой вихор торчал из-под желтой резиновой шапочки, короткопалые кисти с голубыми венами выскакивали из воды и срывались с мокрого кафеля. А я, всплыв на расстоянии трех моих “перворазрядных” гребков от отца, как завороженный глядел на его затылок. Я мог оказаться возле отца через секунду, мог поддержать его за локоть, взять за пояс и подтолкнуть к дорожке. Но я ничего этого не сделал — до сих пор не знаю почему. Я оцепенело смотрел на то, как отец натурально тонет. Тут Сарапкина заметила неладное, быстро подошла ко второй дорожке и протянула пластиковый шест. Отец судорожно схватился за него, и только тогда я очнулся. Но Сарапкина уже подтащила отца к дорожке, и он повис там, сконфуженно улыбаясь. Когда мы вышли на улицу, отец, взбодрившийся от купания, что-то говорил про спорт, про свою армейскую гимнастику, про то, что он вырос под Целиноградом, а там плавать было негде. Я его почти не слышал, меня оглушил мерзейший стыд. Я поступил в медицинский, работал в стройотрядах, крутил любовь. Неплохо учился, ездил с друзьями в Гурзуф и Судак, плясал на дискотеках и занимался в СНО. И никогда не мог забыть, как отец беспомощно ерзает локтями, а я оцепенело гляжу на это и ничего не делаю, чтобы помочь. После в моей жизни было немало сильных желаний. Я желал сдать фармакологию так, чтобы стереть с лица доцента Мирошника презрительную улыбочку, — и сдал. Я желал Ленку Романову, пепельноволосую красоточку с ногами от ушей, — и весь второй семестр третьего курса спал с ней. Я желал кататься по целине так, как это умеет Пашка Шевелев, — и я научился так кататься. Я много чему научился и много чего получил. Я получил Ольгу и Витюшку, осенний Нью-Йорк и весенний Париж, самых лучших друзей и свой журнал. Но самым сильным моим желанием всегда оставалось другое: чтобы в моей жизни никогда не было тех секунд, когда отец беспомощно бултыхался, пытаясь уцепиться за бортик, а я, накачанный перворазрядник, застыл в десяти метрах от него и не помог. Мне впоследствии доводилось портачить и делать вещи, мягко говоря, некрасивые. Бывало, что я трусил. Бывало, что ловчил. И жмотничать доводилось, и лицом хлопотать, и вельможные жопы вылизывать. Но я прекрасным образом все это забывал, задвигал, проживал. А вот то свое бездействие в десяти метрах от тонущего отца я не забывал никогда. Потом, задним числом, я сотни раз за пару гребков оказывался возле него, подхватывал за локоть или обнимал за пояс. Сотни раз я шутливо говорил: ты чего это, пап? вот, возьмись за дорожку. Или я виновато говорил: что ж я тебя не предупредил-то? тут ведь даже на мелком месте два метра, вот, за скобу ухватись, передохни. Или я подныривал, отец клал ладони мне на плечи, и я буксировал его к лестнице. А потом мы смеялись над забавным случаем. Мы с отцом не были близки. В те годы отцы и подростки-сыновья, как правило, жили в разных мирах. Я дрочил, слушал “Лед Зеппелин”, мечтал о джинсах “Джордаш” и ржал над анекдотами про Брежнева. А он по вечерам пересказывал маме производственные совещания и недовольно морщился, когда слышал из моей комнаты Галича. Если б можно было что-то поправить в моей жизни задним числом, то я бы первым делом поправил те секунды в бассейне ЦСКА ВМФ. Отец умер от инсульта в декабре восемьдесят пятого. Через много лет, на поминках по Тоне Кравцовой, мы с Бравиком сидели на кухне. Он сказал: как отследишь латентную генерализацию? Когда Козлов принял решение о лапароскопической резекции, все к тому, видимо, располагало. Потом Бравик махнул стопку, посопел и тихо сказал: а я бы убрал почку. Бравик тогда еще не был директором клиники, ею руководил профессор Козлов. Он был чудодей, на физикальном уровне великолепен, изумительная реакция, сказочные руки. Но Козлов порхал, а Бравик шел за ним, как бульдозер, и подбирал весьма, надо сказать, частые послеоперационные осложнения. Козлов был виртуоз и очаровашка, а скучный Бравик, сцепив зубы, понимал, что в клинике бордель, так работать нельзя. Тоне сделали красивую органосохраняющую операцию, а через полгода полыхнуло — метастазы в легкие, позвоночник, повсюду. Я бы просто убрал почку и выгреб забрюшинные лимфоузлы, сказал Бравик, выматерился и кивнул на бутылку “Посольской”: налей. Я налил, а он потер плешь и сказал: Вовка, к дьяволу всякую метафизику, ты меня знаешь, я к разнообразным филозофиям не склонен ничуть, но я бы полжизни отдал за то, чтобы верно определять моменты, когда можно поступить правильно. Недавно я вспомнил те поминки и подумал: а что бы отдал Бравик за возможность вернуться к тем моментам?»