Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Прошло немного времени. Бабушка полюбила котенка столь же пылко, как внука.
Котенка назвали Филькой, он вырос и превратился в мощного, пушистого, полосатого сибирского кота. В дом приходили мыши – Филька их ловил, жестоко придушивал и приносил Рому в зубах, клал полумертвую мышь к его ногам, словно говоря: «Вот, хозяин, погляди, какой я у тебя проворный». Ром вознаграждал кота ломтем колбасы.
Ром давно уже понял, что никаких пищевых кур нет, так же, как и пищевых коров и свиней: всех их человек убивает, а потом делает их них куски мяса.
И мясо можно есть. А можно и не есть.
Он попробовал не есть мясо. «Я не могу, не буду есть живое!»
В это время он сдавал экзамены в университет и падал от усталости, волнения и голода. Однажды, сидя за учебниками, он упал в обморок. Бабушка трясущимися руками лила из пузырька нашатырь на ватку, подносила к носу Рома.
Ром очнулся, повел головой и хрипло попросил:
– Бабушка… спой мне.
Бабушка пела песню без слов, голос ее дрожал, по-прежнему юный и светлый, и кот Филька пришел, запрыгнул бабушке на колени, терся головой о ее могучую грудь, слушал.
Кот был весьма умен и очень чуток. Однажды он встал на задние лапы и поднял морду к картинам, что висели на стенах. Усы кота вздрагивали. Он открыл пасть, высунулся кончик розового языка. Уши прядали. Кот тянулся всем полосатым пушистым телом вверх, все вверх и вверх, к старым холстам.
Ром увидел, подошел. Погладил кота.
– Ну что, Филька, что ты весь как струна? Что ты там увидел? Услышал?
Тишина.
В тишине Ром отчетливо различил мелкий, дробный треск. Будто трещали доски на морозе. Или рассохшаяся дека гитары. Или дека пианино. У них дома стояло старенькое черное пианино «Красный Октябрь», а на вешалке висела старая дедушкина гитара. На пианино никто не играл, и слоновая кость клавиш пожелтела и съежилась, а гитарные струны порвались, скатались в медный жесткий клубок.
Кот вытянул шею. Ром приблизил ухо к холстам. От картин шел этот удивительный, дробный треск, будто кто-то невидимый, крошечный отбивал малюсенькими ножонками чечетку на мраморном полу.
Спину Рома окатило волной пота. Он придвинулся ближе к картине. Изображенные на ней юноша и девушка улыбнулись ему. Он вытер ладонью лоб. Масляная краска, застывшая навеки. Шелковая белая кофточка смуглой девушки, тонкое лицо юноши. Оба такие прозрачные, что сквозь них можно разглядеть время.
Ром сказал коту:
– Кис, кис, Филипп! Что ты услышал? Расскажи мне!
Кот мяукнул, гнусаво, длинно. Да, зверь что-то важное говорил человеку. Но человек не понимал его.
Ром сел на кровать. Взял кота на руки. Так долго, долго сидел.
На улице стемнело. Треск постепенно утихал. Прекратился. Исчез.
Позже Ром понял: картины говорили ему на своем языке про прошлую, умершую жизнь, а кот услышал эту речь, но не мог перевести на человечий язык.
«Мы все говорим на разных языках. Мы все – иностранцы друг другу. И только те, кто любит, понимают друг друга без слов».
– Кот, я понимаю тебя, – сказал Ром Фильке.
Но кот холодно, надменно и непонимающе глядел на него выпуклыми, зелено-желтыми, крыжовничными глазами.
С тех пор Ром сблизился, еще больше подружился с котом.
Парни и девушки в университете, куда он поступил, не пускали Рома в свою компанию. Он казался им странным, чудным, не от мира сего. Бабушка все больше слепла, еду готовила на ощупь, все реже пела.
Она медленно-медленно и страшно превращалась из человека в забитого, заброшенного, больного зверька. А кот превращался в человека, до того человечьими были его глаза, по-человечески он обижался или прощал обиду, и Рому казалось частенько: кот читает его мысли.
Если у Рома что-то болело – кот приходил и ложился на то место на теле, что причиняло страданье. Нога болит – ляжет на ногу. Живот – ляжет на живот. Голова – ляжет на голову, да так смело, нагло, всем пушистым теплым пузом!
Когда кот умер, Ром очень плакал. Веки опухли, как пельмени, нос гляделся картошкой. Кот хотел умереть под Роминой кроватью. Залез туда, скребся, жалобно стонал. Ром вытащил кота из-под кровати шваброй и положил на руки бабушке. Бабушка укутала зверя в старую дырявую шаль, нянчила, качала, как младенца. Ром поил кота из бутылочки теплым молоком. Молоко текло у кота по морде, по шерсти. Он уже не мог глотать. Морда замерзала, костенела. Кот умер у бабушки на руках – вытянулся всем телом, дрогнул раз, другой лапами, и глаза его остекленели. Ром глядел на эти мертвые глаза, из зеленых и озорных они стали серыми, твердыми – два куска оплавленного железа, два булыжника. Ром положил руку на полосатую голову кота и тихо сказал:
– Ну что, брат, до свиданья.
Ром и бабушка похоронили Фильку во дворе, под окном. Стояла весна, гремели ручьи, пахло черноземом, прелыми листьями. Ром выкопал ямку обломком доски. Аккуратно положили во чрево земли кота, обернутого чистой простыней. «Как татарина хороним», – прошелестела бабушка. Ром долго закапывал яму, холмик не стал делать – сровнял с землей, даже притоптал.
И тою же весной Ром посадил перед окном два саженца. Яблоньку и тополь.
Бабушке сказал:
– Яблоня – это ты, тополь – я.
Он сам купил саженцы. На свои деньги.
Он учился и работал.
Грузчиком на рынке подрабатывал. Таскал мешки с картошкой, ящики с персиками, коровьи и телячьи туши – рубщикам на разделку. И плечи его расширялись, и грудная клетка раздавалась, и из тонкого нежного мальчика он превращался в крепкого, молчаливого, хмурого юношу.
Он не любил говорить. Цифры, формулы, логарифмы, диаграммы. Вот достойный язык. А тот язык, на котором говорим все мы, люди, не может выразить ничего. Ничего настоящего.
Настоящая только песня. Если бы он мог – он бы пел, как бабушка.
Но он не мог.
– Фелисидад! Обедать!
– Мама, я еще немного потанцую!
С кухни доносился запах бурритос. Сложная смесь ароматов, но чуткий нос Фелисидад различал все замечательно: вот красный перец, а это белый, немного маисовых зерен, кусочки жареной курятины, лук, а как же без лука, немного мякоти агавы – для остроты, сыр кусочками, – и когда стряпаешь бурритос, он расплавится и обнимет мясо, – и что там еще?.. ах господи, конечно, – мелкими ломтями порезанный красный и желтый сладкий перец, как же без него! Бурритос можно делать всякий раз с разными начинками, здесь все зависит от фантазии кулинара.
Мать подняла голову от плиты. Стол уже накрыт. Перекатываясь на кривых ногах, к столу подбредает отец, сеньор Сантьяго, глава семейства Торрес. У него огромный живот, огромная лысая, как яйцо, голова, огромные руки, а ноги неожиданно маленькие и изогнутые, как у кавалериста. Голое, тщательно выбритое, густо-смуглое лицо с крупным крючковатым носом излучает добро. Лишь добро, и ничего больше.