Шрифт:
Интервал:
Закладка:
– Не чешись за столом.
– Это не я. Это руки, которым не терпится взяться за дело. Я, пожалуй, его напишу.
– Напиши.
– А что, есть подходящий сюжет? – Я совсем не краснею. Я с упоением чешусь.
– Есть идея. Она умирает, но для него остается живой.
– Ночной ускользающий призрак?
– Нет. Не то. Она умирает, а он ее любит – так сильно, будто смерть их любви не указчик. Будто она понарошку.
– А она понарошку?
– Конечно же нет! Но для настоящей любви она вроде пугала.
– Пугала? И кого же оно отгоняет?
– Всякие черные мысли. Как крикливых и глупых ворон.
– Непонятно.
– Ну если смерть – это пугало, то все остальное уже и не страшно. Теперь понимаешь?
– С трудом.
– Тогда иди спать. У тебя такой вид, будто ты пережил кораблекрушение.
– На борту нас порядком трясло.
– А под рукой у тебя не было выпивки.
– И не было выпивки.
– И ты глаз не сомкнул.
– И мне было стыдно.
– За что?
– За тарелку и галстук.
– И все?
– Не совсем. Я уезжал из Мадрида с одной странной мыслью.
– Какой?
– После нас – хоть потоп!
– Почему?
– Потому что я очень соскучился.
– Это действительно стыдно.
– Стыдно, что я тебе лгу.
– А ты лжешь?
– А я лгу.
– И зачем?
– Чтобы жить потом так, будто мне и не стыдно.
– Но тебе будет стыдно за то, что ты лгал!
– Не будет. Я же его напишу.
– Напиши, – вздохнула она, помолчав. – Только сначала проспись. Может, все не так плохо.
– А ты мне не врешь?
– А ты мне не веришь?
– Одно не помеха другому.
– Помеха. Если ты мне не веришь, правда моя будет врать не хуже вранья.
– Извини. Я, кажется, спал?
– Ты храпел и чесался.
– Пожалуй, пойду и посплю. В самолете порядком трясло, и я глаз не сомкнул в самолете.
Приятное чувство – сболтнуть сдуру лишнее и осознать, что ты сделал это во сне.
Мне везет. Я снюсь себе в роли счастливца, уцелевшего в кораблекрушении. Сперва все идет хорошо. Я плыву и плыву, плыву и плыву – жив-здоров и абсолютно свободен. Постепенно мое отношение к этой безбрежной свободе меняется: я понимаю, что ее мне не переплыть. Напрасно ищу я отчаянным взглядом случайную голову над водой, пока океан ленивой волной отпускает мне мириады пощечин, гоня из бескрайнего центра в равнодушную середину бескрайности. И вот я уже не счастливец, а поплавок, затерянный посреди пространства и времени, слившихся воедино, чтобы топить его в одиночестве. Топить, и топить, и топить, и топить, пока я дышу, прежде чем утонуть вечным сном.
Депрессивный пейзаж. Такие в музеях должны охранять санитары с аптечкой под мышкой. Но кошмары мои не музей, а хаотичный банк данных. Оттуда беру я метафору: человек-поплавок. Где-нибудь он да выплывет – прежде, чем я утону…
* * *
Я запираюсь с утра в кабинете и ожесточенно строчу. Грудь Инессы меня вдохновила: отныне у нас с персонажем есть, к чему припадать. От описаний ее я воздерживаюсь. «Есть громады, перед которыми непроизвольно немеешь, – говорит мой герой. – Их бы тискать дланью ваятеля, нежить оком художника или петь от восторга фальцетом – слова тут бессильны».
– Вот и славно, – считает Светлана. – А не то вас с ним понесет. Не забудь, вы еще карапузы.
– Ненадолго. Мы быстро растем.
– Молодцы. Только лучше растите умом.
Я уже им недурно подрос: телефонный номер в мобильнике Тети оказался испанским. Догадайтесь с трех раз, кто трезвонил супруге писателя, когда сам он сидел, прижав к уху трубку, в Мадриде?
Приятное чувство – заподозрить наличие соперника и обнаружить наутро, что он – это ты. Да и правду сказать, наше «я», как ты его ни крути, это всегда самозванец.
Дону Ивану приходится хуже: соперник-двойник все равно что соперник вдвойне. Чтоб подчеркнуть для читателя этот расклад, может, мне перейти с героем на «ты»?
Обязательно позже попробую. Пока же у нас получается вот что:
«Так уж совпало, что мое появление в приюте пришлось на ту пору, когда директриса отлучала от своей изобильной груди годовалую дочь. Разбуженная внеурочно, заранее раздраженная необходимостью тратить полдня на звонки в управление и составление кипы бумаг, Инесса прибыла на работу в не самом уютном своем настроении. Однако, чуть только ей предъявили меня, заметно смягчилась, углядев в подкидыше нечто такое, что понудило ее гнать мятый ликами персонал вон из комнаты и распахнуть настежь окна, чтобы следом за дворником и кастеляншей исторгнуть забытый здесь с ночи дух перегара.
Неожиданно Инесса замерла у проема, растроганная влетевшим вместе с легким, как пух, ветерком запахом сочной весны. Почему-то этот запах впервые за годы очень явно напомнил ей аромат позабытого лета ее подростковой влюбленности, в которое ей довелось, всхлипнув в экстазе от боли, и злости, и какой-то хитрющей, пронырливой радости, потерять впопыхах невинность на задворках борьбы с аллергическим сорняком…
Соблазнившись мороженым и воздушным шаром на нитке, что вручил ей вместо букета безобидный с виду комсорг в велосипедоподобных очках, она поддалась уговорам обустроить в сарае привал – не столько из-за вывиха лодыжки (левой или правой, она и сама еще путалась), сколько из озорного лукавства, избравшего целью внеурочную апробацию пустяковых азов обольщения. Для приличия поохав, Инесса удобно уселась в траву, скрестила опасно свои загорелые ноги, доверила голень объятиям чужой и пугливой руки и, вынуждая потеть стекляшками юношу, принялась слизывать шоколадномолочные слезки с тающего брикета. Внимая спотыкливым рифмам припасенных трепещущим ухажером стихов, она попутно боролась со своим внезапным порывом вцепиться ему коготками в небритость на шее и замурлыкать. Так и там, под дырявым навесом из мигавшего солнечным лучиком шифера, на пушистой перине бархатистой стеблями амброзии, в жизнерадостном ритме хорея – как она узнала позднее, сочиненного не комсоргом, а старым распутником Пушкиным – и состоялся обряд приобщения Инессы к скудным сюрпризам советской эротики. После чего ежегодно, по осени, ей приходилось расплачиваться за ту мгновенную, словно хлопок от воздушного шара (между прочим, так и застрявшего в пальцах, до конца защищавшего подступы к бюсту и, будто нарочно, лопнувшего в самый громкий, отчаянный миг, залепивши резиновой тряпкой хриплый и приторный, вкуса какао, неприлично икнувший в ней вскрик – показалось, то сердце взорвалось и дрожью стекло по защелкнутым на совратителе, словно наручники, бедрам), ту обманчивую, полудетскую, ту эскимошную усладу сопливой сенной лихорадкой. Да еще столь лютыми приступами, что аллергия на траву грозила по принципу аналогии перекинуться на саму сексуальную почву вместе со всем, что на ней прорастало – обычно случайным и мелким ростком. Натура ранимая и впечатлительная, Инесса долго еще не могла скрыть нервозность при виде подтаявшего мороженого, воздушных шаров и костлявых очкариков. Иногда от этих вещей ее прямо мутило. Иногда же они возбуждали такую свирепость желания, что зубы скрипели – до того становилось ей невтерпеж. Время от времени (когда улыбалась удача) ее навещал и оргазм – внезапный и редкий подарок; жизнь ее научилась вполне обходиться его субститутом – сериалом растленных, несбыточных снов.