Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Симон Херцог уверен, что разбираться с жиголо логичнее Байяру, а не ему, но, увидев каменное лицо полицейского, понимает, что спорить бесполезно. Он нерешительно приближается к жиголо и произносит: «Добрый вечер». Голос у него дрожит. Незнакомец улыбается, но молчит. За стенами университетской аудитории Симон Херцог весьма застенчив и «правила съема» так и не освоил. Ему удается выдавить из себя пару избитых фраз, и он тут же чувствует, что они неуместны и глупы. Не сказав ни слова, незнакомец берет его за руку и ведет к комнатам в глубине зала. Симон безвольно следует за ним. Он знает, что действовать нужно быстро. И еле слышно спрашивает: «Как тебя зовут?» «Патрик», – отвечает тот. Ни o, ни других специфических закрытых гласных, по которым можно определить южный акцент. Симон входит за своим спутником в небольшое выгороженное помещение, юноша обхватывает его бедра и опускается перед ним на колени. В надежде услышать полноценную фразу, Симон, запинаясь, бормочет: «Может быть, тебе хочется, чтобы я начал?» Его спутник отвечает нет и запускает руку под полотенце, Симон вздрагивает. Полотенце падает. Симон с удивлением осознает, что его член под с пальцами юноши не так уж вял. Он решает идти ва-банк: «Постой, постой! Знаешь, чего хочу я?» – «Скажи». Опять слишком мало слогов, чтобы уловить акцент. «Я хотел бы на тебя испражниться». Удивленный взгляд. «Можно?» И Патрик наконец отвечает без всякого южного акцента: «Ладно, но это будет дороже». Симон Херцог хватает свое полотенце и ретируется, бросая на ходу: «А вообще ладно! В другой раз!» Если ему придется проделать то же самое еще с дюжиной кандидатов, ошивающихся в этом заведении, вечер может затянуться. Он снова встречает чокнутого араба – тот пытается мимоходом потрогать его член; видит двух усачей, двух японцев, татуированных бугаев, юных эфебов, подходит к Байяру, и в этот момент звучит чей-то поставленный голос, профессорский, гундосый: «Слуга порядка демонстрирует свои репрессивные мускулы на арене биовласти? Нет ничего естественнее!»
Позади Байяра, положив локти на спинку деревянной скамьи и широко расставив ноги, сидит голый человек, лысый, поджарый, с квадратной челюстью, ему делает минет нитеобразный юноша с серьгой в ухе, правда коротко стриженный. «Нашли что-нибудь интересное, комиссар?» – спрашивает Мишель Фуко, разглядывая Симона Херцога.
Байяр не выдает удивления, но не знает, что ответить. Симон Херцог изумленно таращит глаза. Эхо из глубины задних комнат наполняет тишину вскриками и стонами. Усатые ребята, стоя в тени и держась за руки, украдкой рассматривают Байяра, Херцога и Фуко. Араб «Дай-потрогать» все бродит. Японцы с полотенцами на головах делают вид, что собираются в бассейн. Татуированные бугаи клеятся к эфебам – или наоборот. Мишель Фуко продолжает допрос Байяра: «Как вам заведение, комиссар?» Байяр не отвечает, слышно только эхо из задних комнат: «О!.. А!..» Фуко: «Ищете кого-то, но, похоже, не нашли». Со смехом показывает на Симона Херцога: «Это ваш Алкивиад?» Из задних комнат: «О!.. А!..» Байяр: «Я ищу человека, который виделся с Роланом Бартом незадолго до происшествия». Фуко, поглаживая голову юноши, который возится у него между ног: «Вообще-то, у Ролана был секрет…» Байяр спрашивает какой. В комнатах в глубине все громче вздохи. Фуко поясняет Байяру, что у Барта было западное восприятие сексуальности: это одновременно и нечто тайное, и то тайное, что пора сделать явным. «Ролан Барт – агнец, возжелавший стать пастором, – говорит он. – И он им стал! Блистательно, как никто! Но в остальном… В плане сексуальности он так и остался агнцем». В глубине стонут: «О!.. О!.. О!.. О!..» Субъект «Дай-потрогать» пытается сунуть руку под полотенце Симону, тот аккуратно ее отводит, и араб направляется к усачам. «В сущности, у Ролана был христианский нрав, – говорит Фуко. – Он приходил сюда, так же как первые христиане ходили к мессе: ничего не смыслил, но был исполнен рвения. Верил неосознанно. (В задних комнатах: „Да! Да!“) Вам противна гомосексуальность, комиссар? („Еще! Еще!“) Но ведь это вы нас создали. В античной Греции понятия гомосексуальности не было: Сократ мог совокупляться с Алкивиадом и не считался педерастом, растление юных греки понимали более возвышенно…»
Фуко запрокидывает голову и закрывает глаза; ни Байяр, ни Херцог не могут понять, наслаждается он или думает. Из комнат в глубине по-прежнему хор голосов: «О!.. А!..»
Фуко вновь открывает глаза, словно что-то вспомнил: «И все же у греков тоже были ограничения. В их представлении делиться удовольствием с мальчиками было не обязательно. Конечно, они не могли этого запретить, но и в голове у них это не укладывалось, и в итоге подход был, как у нас: это просто не считалось приличным. (Из задних комнат: „Нет! Нет! Нет!“) Приличия, как ни верти, – самый действенный способ принуждения…» Он показывает на юношу у себя между ног: «Ceci n’est pas une pipe[43], как сказал бы Магритт, ха-ха-ха!» Затем он приподнимает голову юноши, который все это время добросовестно работал ртом: «Скажи, тебе ведь нравится меня обсасывать, правда, Хамед?» Тот осторожно кивает. Фуко смотрит с нежностью, поглаживает его по щеке и говорит: «Тебе идет короткая стрижка». Улыбнувшись, парень произносит с характерными назальными призвуками: «Спасибо большойе».
Байяр и Херцог настораживаются, они не уверены, что правильно расслышали, но он продолжает: «Мне прийятно, Мишель, и член у тебя красивый, долдон!»
Да, он видел Ролана Барта несколько дней назад. Нет, это не сексуальная связь в полном смысле. Барт называл это «пуститься в плавание». Но особо активным не был. Скорее сентиментальным. Он угостил его омлетом в «Ла Куполь», а потом уговорил пойти в свою каморку под крышей. Они выпили чаю. Ни о чем таком не говорили, Барт болтать не любил. Был задумчивым. Перед тем как расстаться, Барт спросил: «Что бы ты сделал, будь ты властелином мира?» Жиголо ответил, что отменил бы все законы. «Даже грамматики?» – спросил Барт.
В холле госпиталя Питье-Сальпетриер относительный покой. Друзья, почитатели, знакомые Ролана Барта и любопытствующие, изо дня в день сменяя друг друга у изголовья великого мужа, заполняют вестибюль, тихо переговариваются с сигаретой, сэндвичем, газетой, книгой Ги Дебора или романом Кундеры в руках, и вдруг возникает эта троица: невысокая энергичная женщина с короткой стрижкой в сопровождении двух мужчин, один – в белой рубашке с расстегнутым воротником и в длинном черном пальто, с развевающимися темными волосами, другой похож на птицу, во рту мундштук, соломенные волосы.
Решительно ступая, десант таранит толпу – чувствуется: сейчас что-то будет, в воздухе пахнет Нормандской высадкой, они берут курс на коматозное отделение. Пришедшие из-за Барта вопросительно переглядываются, все остальные тоже. Не проходит и пяти минут, как раздаются первые возгласы: «Они ничего не делают! Ждут, когда он умрет!»
Три ангела мести возвращаются из царства мертвых в ярости: «Здесь хуже, чем в хосписе! Безобразие! Они что, издеваются? Почему нам никто не сообщил? Если бы мы там были!..» Жаль, в вестибюле не нашлось фотографа, чтобы запечатлеть этот эпохальный момент в истории французской мысли: Кристева, Соллерс и Б.А.Л.[44] нападают на больничный персонал и возмущены недостойными условиями, в которых содержится такой важный пациент – их великий друг Ролан Барт.